На квадратной площади со знаменитой каменной русалкой одиноко стояли два художника, он повернул к ним, и художники небольшими веничками начали сметать снег с полиэтилена, укрывающего их товар, — движения эти были единственным, чем Старый город отреагировал на его появление.
Его медленно обгоняла легковая машина, и след, оставляемый ею на снегу, почему-то напомнил ему санный след.
В принципе, увиденное — средневековые кварталы европейского города — уже как бы пережито им в Испании и Швеции. Но и было в них что-то незнакомое. Сначала он попробовал это ощущение сладостным для него словосочетанием «европейская провинция». Не получалось. Дело не в провинциальности, отделенности, то есть ослабленности кода.
Тут другое. Что-то в самом содержании этого кода. И он, не замедляя походки и беглости взгляда, пытался собрать детали, которые рождали это ощущение. Ну, скажем, в сравнении со средневековой Таррагоной. Как будто чуть ниже и приземистей дома, не так спрессованы в массу, не так устремлены вверх. Более спокойны, сосредоточенны. Держатся за землю. Улицы чуть просторнее. И окна, нарисованные белыми наличниками чуть поквадратнее, чем в Западной Европе, больше питерские, какого-нибудь XVIII века, нежели XIV–XVI… И что-то еще.
А может, дело в настенных фресках, растительный орнамент которых с гирляндами цветов и венков вызывает у него отдаленные ассоциации с украинским рушником?
Или незнакомая ему органика в сочетании мощи каменных громад костелов с ощущением полудеревенского хозяйского двора.
Но он не торопился с определениями. Просто накапливал ощущения. Они потом сами сориентируются по отношению друг к другу.
Надо обойти, не торопясь, еще раз площадь, подумал он, приближаясь к углу с щелью улочки, и неожиданно для себя свернул в эту улочку, и потом еще в одну, и оказался у задворок Старого города. Ладно, подумал он, глаза и ноги умнее, пусть выбирают сами. Остатки крепостной стены и рва — круглая пузатая башня из новенького красного кирпича, арка-проход. Плотный мужчина впереди, несший под мышкой сложенную домашнюю стремянку, сворачивает за дом и исчезает. А впереди него по проходу в арке уже идут две школьницы. Одна без шапочки, с мокрыми от тающего снега волосами, эти мокрые слипшиеся волосы над покрасневшими от холода щеками и носом как будто включают звук: «Кася! Я кому сказала! Одень шапочку! Или опять хочешь с температурой под сорок лежать?» — «Ну, мама! Ну, одно и то же! Как не надоест?!» Хрен их оденешь, подумал он с привычным родительским раздражением. А у второй девочки на пузатые тяжелые башмаки нахлестывали абсолютно мокрые штанины мешковатых джинсов — точно в такие ботинки обулись, в такие джинсы в прошлом (или позапрошлом?) году оделись тинейджеры в его Орехово-Борисове. Он по привычке попробовал сосредоточиться на лицах, должен же быть какой-то польский тип. У той, что с мокрыми (рыжеватыми) волосами, светлые глаза, круглое, чуть скуластое лицо; у второй голова чуть крупнее, лицо вытянуто, но все смягчено еще детской припухлостью щек и губ — точно такие же школьницы расходятся после уроков у него дома, в Москве и в Малоярославце… А может, так? Может, вспомнил он соответствующее место из Соловьева, вятичи? Племя, пришедшее «от ляхов», осевшее на Оке? Калужанки и варшавянки — они же одного корня? То есть одна порода? К лицам на улицах он начал присматриваться с первых же часов, но ничего нового, не обжитого им дома не обнаруживал. Понятно, что ты не в Испании и не в Тунисе. Но открыл же он для себя, скажем, в безликой на первый взгляд Дании свой завораживающий тип женского лица. Да что там Дания! За два дня в Перми он научился угадывать в лицах на улице отсвет пермской породы. А здесь, если смотреть на лица, как и не уезжал никуда.
Он снова, уже с другой стороны, выходит на площадь Старого города и видит эталонную для туристских кварталов любого европейского города пару: иностранец (испанец, а может, француз) с сопровождающей его переводчицей. Высокий, сухощавый, черноволосый мужчина в коричневой меховой курточке, белом шарфе и черных перчатках, но с непокрытой головой слушал молодую женщину в длинной дубленке с капюшоном. Женщина обводила рукой площадь, объясняя что-то, и мужчина поворачивал голову, ведомый движением ее руки. И в тот момент, когда он проходит мимо, пани замолкает, испанец (или француз) открывает рот, и он вдруг слышит, но — уже в мужском исполнении — свободную, с природной беглостью текущую польскую речь. Все, думает он, поднимаю руки.
Пыхтящий в углу площади крохотный снегоуборочный трактор напоминает ему фыркающую на морозе лошадь.
Странное ощущение, для которого никак не подобрать формулировки.
В общем-то Европа но странно уютная, как будто обжитая. Где и когда? В кино? Да. Но и…
Почему-то непроизвольно вспоминаются дедушка и бабушка с их полурусской-полукраинской речью. Или…
Ладно, останавливал он себя, не торопись формулировать. Просто смотри.
Выйдя из кварталов Старого города и пройдя вдоль ампир-ного дворца за кованой оградой, потом — сквозь улицу с потемневшими, кирпичной кладки домами (пахнуло чем-то фабрично-питерским), минут через пять он оказывается на треугольной площади со скверами и блочными домами на той стороне, точнее — автомобильной развязке с зевом тоннеля, из которого выносятся новенькие автомобильчики, покрытые тонким слоем грязи. Снегопад прекратился. Небо посветлело, и уже наставший как бы вечер отступил — продолжался серый день. Безлюдная площадь-сквер томит архитектурным безвременьем. И он как будто сразу устает от этой неоформленности пространства. Он останавливается у кромки дороги, пережидая поток машин, и только в этот момент видит почему-то не замеченный им сразу памятник: каменная женщина на стеле с поднятым мечом. Тысячу раз виденный силуэт, один из символов послевоенной Варшавы. Женщина на него не смотрит. Голова запрокинута. Перейдя улицу, он подходит поближе — польские слова, которые он смог разобрать на табличке, сообщают, что это памятник погибшим в Варшавском восстании. Вот этого он не знал. «Варшава» — женского рода? И скорбь, и ненависть, и жажда мщения — это все тоже женского рода? То есть проявления женственности? Странный какой памятник, подумал он, ощутив вдруг мурашки по коже. Как будто изнутри откуда-то выхлестнула траурная шопеновская фраза. Изнутри чего?
Вот этого серенького сейчас денька на пустынной автомобильной площади с видом на невысокий ряд блочных домов? Так? Вроде. Но…
Он попробовал найти точку для съемки. Серый цвет камня на фоне такого же серого неба — выразительным силуэт не получится. Но ведь это как раз то, что и надо. То, чем держит этот памятник. Он сейчас не для официального торжества с военным оркестром у какого-нибудь гигантского монумента над бескрайней рекой. А вот так, вдруг, обнаружился в будничном городском пейзаже, внутри серого света как скорбная, из глуби этого города выхлестнувшаяся скрипичная фраза. Так? Похоже?
Ну а окажись ты здесь ранним солнечным утром, когда площадь разрисована резкими тенями домов и деревьев, с этой фигурой, парящей в пустом синем небе, и т. д. Все было бы по-другому, да? Да. Но ведь не оказался же. А случайностей, на самом деле не бывает. Тебе показали эту стелу именно такой.