Оба чувствовали себя опустошенными. То, чему суждено произойти, произойдет. Они исполнят последний акт своей истории в «Осуждении Фауста» Берлиоза.
В своей уборной, уже готовая к выходу на сцену, Инес Прада продолжала делать то, что неотступным образом преследовало ее с того момента, когда Габриэль Атлан-Феррара сунул ей в руки фотографию и ушел из отеля «Савой», не сказав ни слова.
Старый снимок изображал Габриэля в молодости, улыбающегося и растрепанного, черты лица были менее резкими, а улыбка излучала такую радость, какой Инес никогда в нем не наблюдала. Он был раздет, но сфотографирован только до пояса.
Инес, сидя одна в своем гостиничном люксе и щурясь от блеска серебристой отделки номера в бледных лучах зимнего солнца, непостоянного, как гримасничающий ребенок, пристально смотрела на фотографию, на юного Габриэля, который стоял отведя левую руку так, словно обнимал кого-то.
Сейчас, в театральной уборной «Ковент-Гарден», изображение дополнилось. Там, где еще днем была пустота, – молодой Габриэль был один, – постепенно проявлялся, сперва легчайшими тенями, но затем все более четкими контурами, силуэт, спутать который было невозможно ни с чем: Габриэль обнимал стройного светловолосого юношу, тоже улыбающегося, но являющего собой полную противоположность Габриэлю. Он излучал радость, и его открытая улыбка не таила загадки. Загадка таилась в медленном, почти незаметном появлении отсутствующего юноши на портрете.
Это был образ беззаветной дружбы, всепобеждающей и горделивой – той гордостью, которую испытывают два человека, в юности обретшие и признавшие друг друга, чтобы вместе идти по жизни, никогда не разлучаясь.
«Кто это?»
«Мой брат. Мой товарищ. Если ты хочешь, чтобы я рассказал о себе, ты должна будешь рассказать мне о нем…»
Это сказал тогда Габриэль? Он произнес это более четверти века назад…
Казалось, будто невидимый снимок проявился теперь благодаря взгляду Инес.
Сегодняшняя фотография опять стала такой же, какой она была во время их первой встречи в домике на побережье.
Юноша, исчезнувший в 1940 году, снова появился в 1967-м.
Это был он. Вне всякого сомнения.
Инес повторила слова, произнесенные при первой встрече:
– Помоги мне. Люби меня. E-dé. E-mé.
Ее охватило непреодолимое желание зарыдать, оплакивая несбывшееся. Она почувствовала, как невидимый барьер преграждает путь ее мыслям: запрещено касаться воспоминаний, запрещено пытаться вступить в прошлое. Но она не могла оторваться от изображения, где черты лица отсутствующего юноши проявлялись под пристальным взглядом женщины, столь же отсутствующей. Неужели достаточно внимательно посмотреть на что-то, чтобы снова появилось исчезнувшее? А все скрытое от нас просто ждет нашего пристального взгляда?
Ее размышления прервал сигнал к выходу на сцену.
Уже прошло более половины оперы, Инес появлялась только в третьей части, с лампой в руке. Фауст скрылся. Мефистофель исчез. Маргарита впервые поет:
Que l'air est étouffant]
J'ai peur comme un'enfant![25]
Она встретилась взглядом с Габриэлем, который дирижировал оркестром с отсутствующим видом, казалось, он полностью отстранен от происходящего, но взгляд его отрицал эту безмятежность, он выражал жестокость и страх, которые испугали ее, едва она спела вторую строфу, c'est mon rêve d'hier qui m'a toute troublée, «мой вчерашний сон – вот, что меня тревожит», и в этот момент, продолжая петь, она перестала слышать свой собственный голос, она знала, что поет, но не слышала сама себя, не слышала оркестр, лишь смотрела на Габриэля, в то время как другое пение, заключенное в самой Инес, призрак арии Маргариты, отделилось от нее, следуя неведомому ритуалу, захватило власть над ее действиями на сцене и превратило их в подобие тайной церемонии, которую посторонние, те, кто оплатил билеты на представление «Осуждение Фауста» в «Ковент-Гарден», не имели никакого права наблюдать: это был только ее обряд, но она не знала, как исполнить его, она сбилась, она уже не слушала саму себя, не отрывая глаз от гипнотического взгляда Габриэля, которым он укорял ее в отсутствии профессионализма – что она поет? что говорит? – мое тело не существует, мое тело не касается земли, земля начинается сегодня, и под конец вопль вне времени и пространства, предвестник великого нашествия ада, конницы дьявола, кульминации всего произведения.
Oui, soufflez ouragans, —
criez, forêts profondes,
croulez, rochers…[26]
И тогда, казалось, голос Инес Прада превратился в свое собственное эхо, потом в спутника себя самого, и потом в чужой голос, совершенно отдельный, голос, мощь которого можно было сравнить лишь с безумной скачкой черных коней, с хлопаньем ночных крыльев, со слепой бурей, с криками обреченных; голос, возникший в самой глубине зала, открывал себе путь к ложам бенуара, вызвав сначала смешки, затем недоумение и, наконец, захлестнув страхом публику, людей взрослых, нарядных, напудренных, гладко выбритых, хорошо одетых, мужчин – сухощавых и бледных или красных, как помидор, их женщин – декольтированных и надушенных, белых, как плесневелый сыр, или свежих, как недолговечная роза, одним словом, всю избранную публику «Ковент-Гарден», которая сейчас вскочила на ноги, заподозрив на мгновение, не была ли то величайшая дерзость со стороны эксцентричного французского дирижера, «лягушатника» Атлан-Феррара, способного довести до такой крайности интерпретацию произведения, по меньшей мере «континентального», чтобы не сказать «дьявольского»…
Хор вскричал, словно произведение вдруг само по себе сократилось, и, скомкав третью часть, поспешило перейти к четвертой, к сцене поруганных небес, слепых бурь, чудовищных землетрясений, Sancta Margarita, aaaaaaaaaaaaah!
Из глубины зрительного зала к сцене шла голая женщина с растрепанными рыжими волосами, ее черные глаза сверкали от ненависти и жажды мести, перламутровая кожа исцарапана колючками и усеяна синяками; на вытянутых руках она несла неподвижное тельце ребенка, девочку цвета смерти, уже окоченевшую в объятиях женщины, которая словно предлагала миру принять эту невыносимую жертву, девочку, между ног которой еще текла струйка крови; среди криков, скандала, возмущения публики она дошла до сцены и, когда она встала там, протягивая миру мертвую девочку, зрителей парализовало от ужаса; в это время Атлан-Феррара, впитывая взглядом яростный накал происходящего, не переставал дирижировать, хор и оркестр послушно ему подчинялись, быть может, это еще одно нововведение гениального маэстро, разве не говорил он неоднократно, что хочет поставить обнаженного Фауста? Точная копия Маргариты поднималась на сцену, обнаженная, с истекающей кровью девочкой на руках, а хор пел Sancta Maria, ora pro nobis, и Мефистофель не знал, что говорить, потому что ничего этого не было в тексте, но Атлан-Феррара сказал за него: хоп! хоп! хоп! а странная женщина, завладевшая сценой, просвистела: хас! хас! хас! и подошла к Инес Прада; та стояла неподвижно, спокойно, с закрытыми глазами, но была готова принять в распахнутые объятия окровавленную девочку и позволить незваной гостье с рыжими волосами и черными глазами без малейшего сопротивления раздеть себя, исцарапанную и израненную, хас, хас, хас, и вот они обе, обнаженные, стоят перед публикой, раздираемой противоположными чувствами, обе совершенно одинаковые, только теперь ребенок лежал на руках у Инес, и Инес Прада превратилась в эту дикую женщину, словно в результате оптического обмана, достойного грандиозной мизансцены маэстро Атлан-Феррара, а дикая женщина слилась с Инес, растворилась в ней, и тогда обнаженная фигура в центре сцены рухнула на подмостки, обнимая убитую девочку, и хор испустил ужасающий крик,