— Я восхищаюсь вами, Мартин, — объявляет он, въезжая на мост.
— Восхищаетесь? Чем?
— Вашим хладнокровием. Мадам Караде рассказала мне про аварию и про кому… А вы совершенно такой же, как прежде.
— Правда?
Я не строю иллюзий, это откровенная лесть, и все же его слова меня трогают, тем более что он ошибается. У меня больше нет ничего общего с тем бирюком, что прятался от жизни за деревьями и скрывал человеческие разочарования под растительными страстями. Но я слишком настрадался от чужих глаз, чтобы перестать притворяться.
— Что в точности вы сказали в полиции, Мартин?
— Сказал, кто я. Но тот тип пришел с паспортом на мое имя, и мою жалобу стерли. Придется все начинать сначала, плюс еще покушения. А что у нас есть, какие доказательства, что я — это я?
— Статьи о вас, кассета с записью вашего интервью на Си-Би-Эс, ваша карточка с парковки в Йеле, почетный диплом университета Бамако, налоговые декларации, телефонные счета, квитанции, фотография родителей… Все, что я нашел у вас в кабинете.
Я хмурю брови.
— Фотография родителей?
— Да, и ваши с Лиз тоже.
Я киваю, в очередной раз проверяя в зеркальце на противосолнечном щитке, не едет ли кто за нами. Я что-то не припомню, чтобы держал в своем кабинете семейные фотографии. Он, судя по всему, основательно все перерыл.
— Скоро приедем.
Он свернул с оживленного шоссе и едет теперь по жилому кварталу, где стройки перемежаются со старыми каменными особняками, более или менее обветшалыми. Этот пейзаж мне смутно знаком, какое-то воспоминание шевельнулось, но никак не может оформиться: я не знаю, ни откуда оно взялось, ни с чем связано. Моя память как будто работает вхолостую. Или натыкается на невидимое препятствие.
— Мы с вами давно знакомы. Родни?
— Очень давно, — улыбается он.
Я предпочел бы более точный ответ, но он, похоже, деликатно обходит провалы в моей памяти — в то время как я проверяю его собственную. Что-то в нем есть ненастоящее, не могу понять, что. То же ощущение было у меня с Лиз вчера утром. А ведь я его знаю как облупленного… Почему же срабатывает рефлекс самозащиты, с чего вдруг это попятное движение?
— Вы были в посольстве?
Я отвечаю, что меня оттуда выпроводили.
— А что ваш коллега из НИАИ? Вы с ним больше не связывались?
— Нет. Он верит тому, другому.
Краем глаза я наблюдаю за его реакцией. Похоже на облегчение. Но, может, это показной оптимизм, желание подбодрить меня. Машина выезжает на круглую площадь, сворачивает налево, еще метров сто по переулку, полого уходящему вниз…
— Приехали, — говорит Родни и нажимает кнопку на пульте дистанционного управления.
Мы въезжаем в ворота, обвитые пожелтевшей глицинией. Мне бросается в глаза потрескавшийся каменный столбик с названием виллы: «Голубые листья». Ударная волна раскатывается в моей голове, это как прорыв плотины в замедленной съемке: картинка складывается воедино, цельная и ясная. Зажмурившись, я откидываюсь на подголовник, жду, чтобы все встало на свои места.
— Вам нехорошо, Мартин?
— Ничего, ничего. Слегка укачало, сейчас пройдет.
Он молчит. Я открываю глаза, узнаю посыпанную гравием аллею под липами, крыльцо с застекленной верандой, перед которым останавливается машина, мотоцикл, привязанный к стволу ивы.
— Странное название — «Голубые листья», — говорю я, непринужденно улыбаясь, как человек, попавший сюда впервые. — Откуда оно?
— Не знаю. Вероятно, раньше здесь жил писатель.
Воздух неподвижен, шумы приглушены, соседей не видно за гигантскими туями, погружающими запущенный сад в сумрак. Опавшая листва шуршит под ногами. Я поднимаюсь вслед за ним по шести ступенькам крыльца — не так давно я бежал по ним вниз, позабыв дышать. Узнаю скрип двери, осевшей на петлях и шаркающей по плитам пола, звяканье матового стекла о железные прутья. Пахнет сыростью и электрообогревателем. Потрескиванье радиаторов сквозь тиканье стенных часов.
Молодой парень в халате возится на кухне с кофеваркой. Родни знакомит нас:
— Паскаль, мой парижский друг. Профессор Мартин Харрис.
Мы здороваемся: очень приятно. Этот самый парень позавчера попросил у меня прикурить возле полицейского участка.
— Кофе, профессор?
— Спасибо, с удовольствием.
— Вы пьете крепкий?
— Да.
По радио комментируют теннисный матч. Паскаль наливает чашку, протягивает ее мне, объясняет, что сам пьет гораздо слабее.
— Если проголодались, прошу вас, — добавляет он, кивая на стол с начатым завтраком.
— Простите, я на минутку, — извиняется Родни Коул.
Он выходит в коридор, открывает дверь под лестницей. Я беру гренок, намазываю его маслом, жду, когда спустят воду, а дождавшись, приближаюсь сзади к Паскалю, который засыпает кофе в фильтр, и с восклицанием: «Как же хорошо окунуться наконец в атмосферу доверия!» — перерезаю ему горло. Продолжая говорить, рукой зажимаю ему рот, заглушая крик, усаживаю на стул у стены, подпираю дверцей холодильника. Комментатор под гром аплодисментов публики приветствует великолепный розыгрыш мяча. Я вытираю нож, прячу его под пиджак, беру чашку и покидаю кухню в тот самый момент, когда Родни выходит из туалета. Останавливаюсь в дверях. Оттуда, где он стоит, ему не виден угол с холодильником. Весь в напряжении, натужно улыбаясь, он приглашает меня подняться наверх — посмотреть собранное им досье.
Я иду следом за ним по лестнице с чашкой в руке и вспоминаю, как удирал отсюда восемь дней назад. Как бежал через сад, потом по улицам Курбевуа, вскочил в такси Мюриэль на проспекте… Все детали всплывают в памяти с фотографической точностью.
Родни Коул открывает дверь в комнату, заставленную какими-то коробками, и указывает мне на неопрятного толстяка, который сидит за столом в клубах сигарного дыма.
— Вы знакомы с доктором Нетски?
Я отвечаю «нет» и кивком головы приветствую русского перебежчика, три недели трудившегося надо мной в центре психологической обработки. Он был большой шишкой в КГБ и продался с торгов в 1992-м. На него зарился Пекин, но достался он Вашингтону.
— Уму непостижимо… — бормочет гэбист, вставая.
Он застегивает тесноватый пиджак, подходит ко мне. Мой спутник между тем достает из кармана «Маузер» и приставляет ствол с глушителем к моему виску. Я старательно изображаю ошеломление:
— Вы что, Родни, какая муха вас укусила?
Он ухмыляется. В его карьере не все шло гладко, и это всегда было связано с гипертрофированным эго: ему свойственно недооценивать противника.
— Сядь, Мартин. Впрочем, я тебя удивлю: твое имя не Мартин. А меня зовут Ральф Ченнинг. Тебе это ничего не говорит?