его память ослабла, но способность понимания сохранилась, обратился к физике и математике и одновременно стал изучать все виды умения, существующие в мире, расспрашивая о тайнах ремесла и знакомясь с опытом художников, ученых и ремесленников всех родов, вплоть до сапожников. Параллельно он занимался живописью и моделированием, в частности создавая весьма схожие изображения также по памяти. Особенное восхищение вызывала таинственная панорама[278], в которой демонстрировались то звезды и восход луны над скалистыми горами, то местности, изобилующие горами и бухтами с приближающимся флотом в сиянии солнца или в тени облаков. Но он радостно признавал и созданное другими и вообще рассматривал всякое создание людей, которое следовало закону красоты, едва ли не как нечто божественное[279]. К этому присоединялась писательская деятельность, в первую очередь в области искусства, которая дала вехи и основные свидетельства для возрождения формы, в частности архитектуры; затем ему принадлежат латинские прозаические сочинения, новеллы и т.п. (некоторые из них сочли античными), а также шутливые застольные речи, элегии и эклоги; итальянское сочинение «О домоводстве» в четырех книгах[280] и даже надгробная речь на смерть своей собаки. Его серьезные и шутливые высказывания были достаточно значительны, чтобы их собрали; примеры их, часто длиной в множество столбцов, сообщаются в названном жизнеописании Альберти. Все, что он имел и знал, он, подобно истинно богатым натурам, сообщал, ничего не скрывая, и дарил свои величайшие открытия. И наконец, сообщается и о глубочайшем источнике его существа — едва ли не нервозном, в высшей степени симпатическом сопереживании всему в мире. При виде прекрасных деревьев и полей он плакал, красивых, достойных старцев он почитал как «блаженство природы» и не уставал взирать на них; и животные совершенного строения вызывали его благосклонность как особо одаренные природой; не раз, будучи больным, он выздоравливал при виде прекрасной местности[281]. Неудивительно, что, видя, сколь таинственно и глубоко он связан с внешним миром, люди приписывали ему и дар предвидения. Ему приписывали предсказание кровавого кризиса дома д’Эсте, судьбы Флоренции и пап на много лет вперед; в его власти было также проникновение в любой момент в душу человека, физиогномика. Само собой разумеется, что этот человек обладал в высшей степени интенсивной силой воли; подобно величайшим представителям Возрождения, он также говорил: «Люди способны своими силами достигнуть всего, как только они этого захотят».
Леонардо да Винчи относится к Альберти, как завершающий к начинающему, как мастер к дилетанту. Если бы только и в данном случае сочинение Вазари{172} было дополнено описанием его личности, как это сделано применительно к Леону Баттисте. Грандиозные контуры личности Леонардо мы обречены навек лишь отдаленно предполагать.
* * *
Описанному до сих пор развитию индивида соответствует и новый вид значимости во внешнем мире: современная слава[282].
Вне Италии отдельные сословия жили внутри своих рамок, каждое со своим понятием сословной чести. Поэтическая слава трубадуров и миннезингеров, например, существует только для рыцарского сословия. Напротив, в Италии в отношении к тирании или к демократии установилось равенство сословий, проявляются также зачатки общества, находящие опору, как здесь следует заметить, предвосхищая дальнейшее изложение, в итальянской и латинской литературе; такая почва была необходима для развития этого нового элемента жизни. К этому присоединялось то, что римские авторы, которых стали рьяно изучать, были преисполнены и пронизаны понятием славы, и что предмет их — изображение мирового господства Рима — воспринимался в Италии как прямая параллель. Все воление и все свершения итальянцев были преисполнены нравственной предпосылкой, еще не известной другим странам Запада.
Здесь вновь, как и во всех серьезных случаях, следует прежде всего обратиться к Данте. Он всеми силами и всей душой стремился к лаврам поэта[283]; в качестве публициста и литератора он также подчеркивает, что достигнутое им — нечто совершенно новое, что он хочет на этой колее не только быть первым, но и называться таковым[284]. Однако в своих прозаических произведениях он уже говорит об отрицательных сторонах большой славы; он знает, что при личном знакомстве со знаменитостью многие остаются неудовлетворенными, и объясняет это отчасти детской фантазией людей, отчасти завистью, а отчасти и собственной виной данного человека[285]. И наконец, в его великом творении твердо выражен его взгляд на ничтожность славы, хотя таким образом, из которого явствует, что его сердце еще не вполне свободно от стремления к ней. В «Рае» сфера Меркурия служит местопребыванием тех блаженных[286], которые на Земле стремились к славе и этим нанесли ущерб «лучам любви». Особенно характерно, что бедные души в аду (Inferno) требуют, чтобы Данте вновь пробудил на Земле воспоминание о них, их славу, и не дал забыть о них[287], тогда как души в чистилище (Purgatorio) молят лишь о заступничестве[288]; и в знаменитом месте[289] жажда славы, lo gran disio dell’eccelienza, уже потому порицается, что духовная слава не абсолютна, а зависит от времени и от обстоятельств, так что ее могут превзойти и затмить более великие последователи.
Новое поколение поэтов-филологов, последовавшее за Данте, быстро завоевало славу в двойном смысле: они сами становятся признанными знаменитостями Италии и одновременно в качестве поэтов и историков сознательно распоряжаются славой других. Высшим символом такого рода славы считается коронование поэта, о котором речь пойдет ниже.
Современник Данте, Альбертино Муссато{173}, поэт, коронованный в Падуе епископом и ректором, пользовался славой, приближающейся к обожествлению: каждый год на рождество к его дому приходила торжественная процессия докторов и студентов коллегий университета с трубами и, кажется, с горящими свечами, чтобы приветствовать[290] и одарить его. Это великолепие продолжалось, пока он (в 1318 г.) не впал в немилость правящего тирана из дома Каррара.
Полностью наслаждается новым фимиамом, ранее доступным лишь героям и святым, также Петрарка, убеждая себя в более поздние годы, что все это представляется ему ничтожным и обременительным фактом его жизни. Его «Письмо к потомкам»[291] является отчетом старого знаменитого человека, вынужденного удовлетворить любопытство публики. Он ждет признания славы от потомства, современникам он предпочитает его запретить[292]; в его «Диалогах о счастье и несчастье»[293] при обсуждении славы акцент падает на речь противника, доказывающего ее ничтожность. Но можно ли к этому относиться серьезно, если Петрарка радуется тому, что его сочинения известны византийскому самодержцу из Палеологов[294]{174}, а также императору Карлу IV? И в самом деле, он еще при жизни был известен далеко за пределами Италии.
И разве он