два раза была в вашем клубе, но там все закрыто. Мне сказали, что не только ваша группа, но и весь молодежный союз распущен. Верно это?
— Верно.
— Вы уже больше не собираетесь?
— Нет. И всему виной тот вечер, на котором и ты была.
— Как так?
— Они это назвали антивоенной пропагандой.
— Не может быть…
На лице девушки отразилось разочарование и огорчение. Вальтер увидел в этом признак сочувствия и обрадовался. Ему захотелось сказать Агнес что-то теплое, дружеское, она показалась ему подавленной и грустной.
— Дело прошлое! Да, большое тебе спасибо, Агнес, за золотые монеты. Отец все-таки «купил» себе отпуск на них.
— Я знаю, он ведь был у нас.
Вальтер вздрогнул.
— Отец?.. У вас? В гостях?
— Это было так тяжело… Ужасно тяжело… Мама… Пройдемся немножко! Вдруг твой отец нагрянет и узнает меня…
Вальтер молча пошел рядом с ней по улице. Значит, отец ходил-таки к брату, к этому махровому реакционеру. Подумать только! Вальтер не мог прийти в себя от изумления. Хорошо еще, что отец не знал, откуда взялись золотые.
— Слушай, Агнес. Не вздумай кому-нибудь проговориться, что ты дала мне золотые монеты.
— Никому ни звука! Само собой!
— Отец… Не понимаю…
— Мне так тяжело. Ты не можешь себе представить. Я не хотела тебе этого рассказывать. Он пришел среди дня. Моего старика не было дома. К счастью! Мама так боялась… из-за… ах, это длинная и запутанная история. Связанная, кстати, и с твоим докладом.
— С моим докладом?
— Да. Тиас — это мой отец — ну, он нашел дома социал-демократическую газету и страшно рассердился. А в этом номере как раз было объявление о твоем докладе. Он так рассвирепел, что ушел без завтрака и несколько дней с нами не разговаривал. Он ненавидит социал-демократов. Он хотел…
— И ты все-таки пришла на наш родительский вечер?
— Ну да! Ведь я только из газеты и узнала о вас.
— Ах, во-от как!
— С того дня мама все время дрожала, как бы еще что-нибудь такое не вышло. И вдруг — является твой отец. В мундире гренадера… Он очень похож на нашего Тиаса, только пониже ростом. Можешь себе представить, как перепугалась бедная мамочка. Они зашли в мою комнату и несколько минут о чем-то там шептались. К сожалению, я ни слова не могла расслышать. Но, должно быть, мама сказала ему, чтобы он поскорей уходил. И он сейчас же ушел. Это было так тяжело, невыносимо. И я знаю, как мама страдает от этого. Но… но что же ей было делать? Я ее понимаю.
Вальтер покраснел. Срам! Выгнали!
— Мне очень жаль, если из-за моего отца у твоей мамы были неприятности, но…
— Ах, что ты! Причем ты здесь? Да и твой отец тоже не мог знать обо всей этой истории с газетой и объявлением. Но мама ему все рассказала. Чтобы он понял ее.
— Так? Она рассказала ему?
— Мне ужасно хотелось бы познакомиться с твоим отцом! Говорят, он такой жизнерадостный, веселый.
Вальтер громко рассмеялся. Увидев ее удивленное лицо, он расхохотался еще громче:
— Веселый? Жизнерадостный? Вот так новость! До сих пор я что-то этого не замечал!
II
Отпуск Карла Брентена подходил к концу. В первые дни он лихорадочно суетился и метался, строил планы и на что-то надеялся, а сейчас он притих и никуда не выходил из дому; он смиренно покорился своей участи. В том же сером в синюю полоску костюме он часами просиживал у окна, молча курил и задумчиво смотрел на улицу, всем сердцем, усталым, наболевшим, завидуя каждому проходившему мимо штатскому.
В воскресенье он снова переступит порог нейстрелицкой казармы, а он так надеялся, что никогда больше не увидит ее. В понедельник, еще до петухов, снова начнется ненавистная служба: чистка винтовки, маршировка, перекличка, полигон, наряды, осмотры тумбочек. Опять эта скотская атмосфера казарменного двора. Опять унтер-офицер Кнузен, эта подлая собака, эта бульдожья морда, будет драть свою мерзкую глотку и мытарить и преследовать его… Брентен размышлял: с собой он может взять только несколько сот сигар… Жалкий выкуп за то, чтобы время от времени вырваться на волю. Всего несколько сот… А с наличными деньгами и вовсе плохо… Не попытаться ли сделать маленький «военный заем» у Густава Штюрка с обещанием вернуть долг после войны? Фриде незачем об этом знать. Густав ему не откажет и не будет прижимать со сроком возврата. Вспомнил Карл и о брате. Своим неудачным визитом к нему он уже переболел. Он утешал себя тем, что, вероятно, все сложилось бы иначе, если бы он застал Матиаса дома… Зато мысль о Шенгузене, о его наглом, оскорбительном поведении жгла мозг. Карл мучительно придумывал, как бы отомстить Шенгузену за позор, за унижение. Отплатить с лихвой, с процентами… Пока что этот толстокожий негодяй неуязвим. Не только социал-демократическая партия и профсоюзы стоят за этой мерзкой личностью, но и правительство, даже военное командование. Сейчас он крепко сидит в седле, очень крепко. Но когда-нибудь же кончится война! Вот тогда Карл рассчитается — рассчитается на совесть, уж он позаботится о том, чтобы этого генеральского прихвостня прогнали отовсюду со стыдом и позором… Прогнать?! Под суд надо отдать этого пса!.. Да так, чтобы он визжал и скулил, проклятая бестия! Брентен заранее наслаждался блаженством мести.
Да, так оно будет, будет! В данную минуту Карл и такие, как он, беззащитны, безоружны, бесправны, вне закона. Не только Шенгузен может безнаказанно оскорблять его, но и любая злобная собака, облаченная в мундир. Мы — несчастные жертвы. Приходится держать язык за зубами и терпеть. Ведь мы не только стоим, ходим, маршируем, но и думаем по уставу — насколько вообще разрешается думать: «Смирно! Молчать! Слушать команду!»
Удивительно! Всему этому беспрекословно подчиняются тысячи, миллионы взрослых людей. Непостижимое А он сам? Да, а он?.. И он не лучше других. Такой же ничтожный и малодушный, как все остальные! Дрожащий, запуганный человечек в безвольном, послушном, покорном человеческом стаде…
Хлопнула входная дверь. Брентен прислушался. Это сын вернулся с работы.
Его сын! Как он изменился! Не узнать совсем. Умен не по годам. Самонадеян. Но мальчик сам, без него, стал социалистом. О политике он в свои шестнадцать лет рассуждает, как взрослый. Не пьет, не курит, по воскресеньям ездит за город, на лоно природы. Ну что же — у всякого свои вкусы. Впрочем, что касается «любви к природе», то это песня знакомая. Толстуха Гермина, его невестка, тоже называла себя когда-то «другом природы». Ну, и умора ж это была! Свободное платье «реформ», на животе — бляха из старинного серебра величиной с блюдце,