class="p1">Десятки километров пути не измотали Веру так, как эта «переправа» через большак. Долго не могла отдышаться, преодолеть наступившую после огромного напряжения слабость. Но до цели еще далеко, и нужно собрать все силы, чтобы двигаться…
Линию фронта переходили порознь — женщины отдельно от мужчин. Переходили на стыке двух частей, где фланги были несколько оголены. Когда увидели красноармейцев, исхудалых, почерневших от непрерывных боев, не поверили своим глазам. Неужели все позади и рядом свои?
Изнуренных долгим и трудным походом женщин проводили в землянку, приставили к ним охрану, однако тут же позаботились о том, чтобы накормить их.
Не успели спутницы поспать и двух часов, как на двери землянки поднялась плащ-палатка и Вера увидела знакомое лицо.
— Смотри, Сергей! — воскликнула она. — И ты здесь?
Сергей Притыцкий, долгое время работавший в подполье в Западной Белоруссии, человек, перенесший пытки, переживший смертный приговор, стоял перед ней в военной форме, улыбался и весело тряс ее руку.
— Да, здесь я. Работаю старшим инструктором политуправления Центрального фронта. Вот услышал, что Вера Хоружая перешла линию фронта, и помчался к тебе. Рассказывай, как, где, что, почему?..
Хотела Вера порадоваться встрече с хорошим знакомым, боевым товарищем, но не могла. Имя этого человека напоминало о том, другом Сергее, который уже не вернется и не скажет: «Ничего, дорогая, мы еще поживем… Нас голыми руками не возьмешь…»
Ответив слабой, усталой улыбкой на приветствие Сергея Притыцкого, сказала;
— Мне нужны штаб фронта и ЦК Компартии Белоруссии. Ты же знаешь Василия Захаровича Коржа. Я иду из его отряда. Ему требуются оружие, боеприпасы, медикаменты и политическая литература. За три дня все это я должна отправить в отряд и сама вернуться туда.
Встала, поправила на себе платье и твердо сказала:
— Идем в штаб…
Тут только Сергей заметил, в каком положении находилась Вера, отправляясь в этот трудный путь. Как можно думать о повторении всего, что она пережила? Нет, ее нельзя отпускать обратно. Еще, чего доброго, родит в дороге…
Не высказывая своих соображений, он повел Веру в штаб фронта, а потом повез и в Центральный Комитет КП Белоруссии, который находился здесь же, недалеко.
Дела с обеспечением отряда решились очень быстро. К Коржу направили радиста для связи с Большой землей. Когда обо всем договорились, Вера вышла из здания ЦК. Сергей Притыцкий проводил ее до дома, где Вере отвели комнату.
Уже прощаясь, она не выдержала, как-то само вырвалось:
— Сережа, если бы ты знал, как мне сейчас тяжело… Ведь я потеряла мужа… тоже Сергея… — и повернувшись, торопливо пошла в комнату.
Притыцкий стоял растерянный, пораженный не столько известием о смерти ее мужа, сколько выдержкой этой удивительной женщины. Может, чрезмерная усталость, может, наступившие сумерки или какая-то другая, внутренняя причина вырвала у нее это признание. Только чувствовалось, что произнесла она его, сдерживая крик измученной души. А до сих пор молчала о своем горе. Какую же силу воли надо иметь, чтобы так держаться на людях!
На следующий день Вера пошла в ЦК Компартии Белоруссии, чтобы получить разрешение на переход линии фронта. Там ей сказали, чтобы и думать об этом не смела. Тут же ее усадили в машину и отправили в Москву, оттуда в город Скопин Рязанской области к сестре Надежде. У нее в это время жили мать и дочь Аня.
Появилась Вера в Скопине в воскресенье, в конце августа 1941 года. Во дворе играла дочь Нади. Вера с трудом узнала ее.
— Где Анечка и бабушка?
— Не знаю… Мама все скажет.
Обгоревшие на солнце щеки Веры побелели. Она плотно сжала запекшиеся губы и шагнула через порог. Вместо приветствия спросила у Нади:
— Что с Аней?
В ее голосе было столько тревоги и душевной боли, что Надя испугалась:
— Ничего, ничего, не волнуйся, все в порядке…
— Ну вот еще… Успокаиваешь… Говори!
В это время вошла мать и бросилась обнимать Веру. Но она смотрела на них встревоженным взглядом и спрашивала:
— Что с Аней? Где Аня? Да говорите же вы!
— Цела Аня, не волнуйся, пожалуйста, — успокаивала мать. — В больнице она. Скарлатину схватила по дороге.
— Идемте к ней!
Не раздеваясь, не умываясь, в выгоревшем сарафане и в старенькой, вылинявшей голубенькой крепдешиновой кофточке, в железнодорожном пиджаке, который ей дали в Гомеле, Вера с матерью пошла в больницу.
Был уже вечер. Город погрузился в темноту. Вера долго бродила под окнами больницы, прислушиваясь, не шевельнется ли ее Анечка, не заговорит ли во сне, не кашлянет ли. Но в больнице стояла мертвая тишина, и Вера направилась домой. Мать молча шла рядом, по собственному опыту знала, что такое тревога за судьбу своего ребенка.
Утром Вера снова пошла в больницу. Но в инфекционное отделение никого не пускали. Ей разрешили лишь подойти к окну палаты, в которой лежала дочь. С замиранием сердца смотрела она на свою любимицу. Аня похудела, глаза стали большими. Толкнув мальчика, стоявшего рядом с ней у окна, и показывая на Веру, девочка сказала:
— Это же моя мама…
И только потом прильнула к окну, сплюснув свой носик, и поцеловала стекло, к которому с другой стороны припали побледневшие, потрескавшиеся на ветру губы матери.
Рязанский обком партии направил Веру в Скопинский райком партии на должность заведующей парткабинетом. Там она и проработала до 5 октября 1941 года, когда у нее родился сын.
Часами, не отрываясь, смотрела она на маленькое личико сына. Вот все, что осталось от ее дорогого Сергея. Но разве этого мало? Его жизнь продолжается в этом крохотном тельце. Пройдут годы, он вырастет таким же сильным, как отец. И пусть он будет тоже Сергеем.
Потом, когда маленький Сергей был уже далеко от нее, Вера писала в серой школьной тетрадке, зачеркивая и снова надписывая, стараясь точнее выразить свои мысли и чувства:
«Какими словами можно рассказать о наслаждении, которое охватывает, переполняет все существо, когда это маленькое создание, проголодавшееся и жалостно плачущее, нетерпеливо ища, поворачивает, крутит во все стороны головку и, как птенец, раскрывает ротик. Поймав, наконец, материнскую грудь, он жадно припадает к ней маленькими губками… Я смеюсь тогда счастливым смехом, приговариваю: «Ешь, ешь, мой сыночек! Ешь, родной мой! Видишь, какой грозный вояка! Соколеночек мой…»
Но вот удовлетворен первый голод, мой сынок откидывает головку и, глядя мне в глаза, весело улыбается и что-то воркует, воркует. Мне тогда кажется, что надо мной светит не одно, а двенадцать солнц, и я, не помня себя от счастья, крепко прижимаю его к себе и целую, целую…
Я смотрю на него, не отрывая глаз,