гудки.
Сегодня я заметил, что капли воды на швартовном тросе за ночь превратились в лед.
Закат
Мы идем на восток. С правого борта проплывают глыбы островов, чуть припорошенные снегом. Голые куски камня, жуткий покой, неживое металлическое свечение красок — север вне последних поселений.
За кормой садится солнце. Грозное величие, с каким плоский кроваво-красный диск опускается в океан, рождает во мне ощущение пронзительной человеческой тоски по теплу. Вероятно, я был не первым, кому хотелось закричать от первобытного холода, одиночества и чувства слабости перед цепенеющей ледяной пустыней...
На палубу вышел камбузник Миша. Он взмахнул грязным ведром — и за борт полетели картофельные очистки.
Бухта Стерлигова. Старший рулевой Кадушин
На берегу двухэтажный деревянный дом, утыканный антеннами, хозяйственные постройки. В тундре, у оконечности бухты, — избушка охотника-промысловика.
На понтоне тридцать тонн угля. Мы отваливаем от борта. На судне зажигаются рейдовые огни. «Мста» сразу делается уютной, обжитой и уезжать не хочется. Поднимающийся к ночи ветер холодит щеки. Сидя на куче угля, я вижу, как ребята в чистых рубашках, с влажными после душа волосами пробегают в столовую. Там тепло, сухо, горячий чай. Все это мы получим через восемь часов.
На судне включают трансляцию. Где-то в снастях, тягуче и ласково начинает гитара... Но вот я уже ничего не слышу, кроме скороговорки мотора.
За рулем доры Кадушин. Время от времени он оглядывается — нижняя губа прикушена, вязаная шапочка надвинута на глаза. Он сосредоточен и молчалив. Таким я видел его только однажды, на Марре-Сале, когда мы два часа проблуждали в тумане. Кадушин тогда не ругался, не оправдывался. Надвинул шапчонку на глаза, сидит на корме и молчит. Но было заметно, что он переживает. Он просчитался, дал маху. Профессиональная его гордость была оскорблена. Такое, видно, случалось не часто.
«Палубной команде по местам стоять. Кадушину — на руль!» — первая фраза, которую я услышал по судовой трансляции. Потом я слышал ее всякий раз, как только «Мста» заходила в порт, швартовалась или, как это было на Диксоне, выбиралась с забитого судами рейда... На «Мсте» орут динамики: «Кадушину на руль!», — а он не спеша, вразвалку, шагает на мостик — плотный (чисто сбитень, говорит про него дед Вонифатий), с рыжей свирепой бородой и веселыми глазами.
По-моему, Кадушин умел делать все. Сам за свою жизнь ничему толком не научившийся, я с завистью смотрел на него. Он мог быстро и легко принайтовать груз во время шторма и выстирать робу в холодной соленой воде; я видел, как он ходит на шлюпке под парусами и на веслах; он точнее других бросал линь, умел вязать узлы, плести маты, койлать концы, красить, швабрить палубу. И все это легко, без видимых усилий и главное — хорошо.
Помню, я драл щеткой шлюпочную палубу, а Кадушин (он только сменился с вахты) стоял и с му́кой на лице наблюдал за мной. Недолго, правда, наблюдал.
— Погоди, — сказал он торопливо. — Да погоди ты! Что без толку упираться. Умрешь ведь когда-нибудь на палубе. Легче, легче! Тут танцевать надо. — Он отобрал у меня щетку. — Вот так, так ее!
Он порхал, выписывал вензеля, он танцевал. Он забыл про меня. Я успел выкурить сигарету.
Было это в нем. Не только умение, но и готовность работать, желание все сделать наилучшим образом. Жившее в нем стремление к совершенству возводило все его в общем-то немудреные матросские дела в ранг искусства. И как всякий настоящий художник, он был свободен в своем искусстве. Может, от этой-то свободы и проистекали его невозмутимость, добродушие, постоянная веселость. Мне кажется, Кадушина любили все.
У него есть друг, молодой матрос Вася Морейченко. Не совсем понятно, что их связывает, хотя роли распределены четко. С одной стороны — обожание, восторженная привязанность (это Вася), с другой — снисходительное, немного насмешливое покровительство... А может, этого достаточно?
Сейчас они болтают за кучей угля, на другом конце понтона. Кадушина выдает скорый вологодский говорок. Морейченко, тот почти поет — мягкая южная речь.
Вася старательно расчесывает свою скудную бороденку, которая так не вяжется с его пухлыми губами и румяным лицом.
— Да не смеши ты людей, Василий, — говорит Кадушин. — У меня на коленке больше волос.
В полночь мы пьем чай на полярной станции. В гостиной с книгой на коленях дремлет чумазый дизелист. Свет выключен (полярники экономят энергию), но в комнате довольно светло. Перед нами блюдо с холодной олениной, чайник, белый хлеб, масло.
Мы собираемся на «Мсту». Светает. На станции вяло начинают брехать собаки. Еще бы запах парного молока — и полная иллюзия, что ты в деревне.
Мальчишке-дизелисту пора везти еду промысловику. Он поднимает упряжку, ругается, раздает собакам пинки, привязывает к нартам бачок с едой, усаживается.
— Эй!
Упряжка вылетает в тундру и с лаем несется на солнце.
Мы отваливаем. Доктор стоит на понтоне с охапкой травы для своего гусенка.
Остров Кравкова
Глаз упирается в глухую каменную стену — так близко мы еще не подходили. Только с палубы я разглядел остров — голый, каменистый, с двумя домиками на вершине.
Снова был уголь. Мы таскали его в мешках. Есть правило: если полярная станция не имеет транспортных средств, экипаж переносит груз на расстояние двадцати метров от линии прибоя. Вот мы и таскали уголь в гору, метров за пятьдесят. Какие уж тут правила, когда на острове всего трое зимовщиков.
Уже после первого часа работы у меня подкашиваются ноги, а поясница, так та прямо раскалывается.
— Разжег бы костер, — говорит первый помощник, — да чай заварил... Погрелись бы.
Уговаривать меня не надо. Я бросаю мешок, собираю плавник, вешаю на огонь чайник.
Хорошо у костра, тепло... Дымится в кружках чай. Кейфуем мы недолго. Нас торопят с парохода: лед! Поднимают первую бригаду. Ребята сходят на берег молчаливые, с опухшими от сна лицами. Мешков не хватает. Откуда-то взялась волокуша — лист железа с двумя тросами. В нее впрягаются пятеро. Быстрей, быстрей, быстрей...
И вот мы покидаем еще одну станцию. На берегу остается гора угля и затухающий костер. Он посылает в небо прямую и тонкую струйку дыма. Полярники стоят, подняв над головами руки, — три темных фигуры. Они остаются на острове до будущей навигации.
Остров Тройной (о-ва «Известий ЦИК»)
Грузим «швырок» — обрезки бревен. Их не то что швырнуть, поднять-то одному не под силу. Швырок! Очень приблизительное название.
Волна бьет плашкоут о борт. Швартовные тросы то натягиваются, как струны, то дают слабину, падают в воду, потом выскакивают из нее и резко, одним