надеясь вскоре осуществить свою самую заветную мечту, Орас в последние дни совсем опьянел от счастья; неуравновешенное состояние, в каком готовился он к отъезду, меня сильно тревожило. По любому поводу он создавал себе иллюзии, которые могли привести к величайшим неосторожностям или горьким разочарованиям. После недели уныния и глубокой хандры, вызванной его провалом в высшем свете, наступила неделя восторгов, неистовых излияний и безмерной гордости. Все эти волнения подорвали его организм, ослабленный излишествами рассеянной жизни, которую он вел зимой, и я видел, что он во власти лихорадки, на сей раз непритворной, ибо он не жаловался и даже ее не замечал. Опасаясь, как бы он не заболел в пути, я решил проводить его до Лиона, чтобы там дать ему отдохнуть и позаботиться о нем, если первые дни путешествия, не принеся спасительной перемены, только ускорят развитие болезни.
Итак, мы оба готовились к отъезду, и я неотступно следил за каждым его шагом, боясь, как бы он не расстроил наши планы каким-нибудь неожиданным сумасбродством. Меня томило предчувствие неминуемой беды. В мыслях его царил полный беспорядок, во всех действиях проглядывала какая-то необычная озабоченность, в выражении лица было что-то затаенное и странное. Эжени это тоже бросилось в глаза.
— Не знаю, почему, — говорила она, — когда я смотрю на Ораса, мне чудится, что он окончит свои дни в безумии. Все возвышенные чувства, высказанные им за последние дни, кажутся мне следствием тайного разлада во всем его существе; конечно, эти чувства непритворны, однако они ему не свойственны: нельзя в один день отказаться от привычек всей жизни.
Я побранил Эжени за то, что она сомневается в силе божественного воздействия на душу человека, но сам отчасти разделял ее страхи.
Истина заключалась в том, что Орас первый и последний раз в своей жизни утратил власть над собой. Он не отдавал себе отчета в тех неистовых порывах, которые обычно сам в себе вызывал и лелеял. Удар, нанесенный ему светским обществом, оставил в его душе тайное, но жгучее горе. Ему удавалось отвлечься, отогнать его, когда он восторгался собой в новой для него сфере чувств, но кошмар этот продолжал его преследовать, и часто в минуты самых чистых радостей краска сбегала с его лица. Чем сильнее желал он восторжествовать над прошлым, борясь против горьких воспоминаний и возвеличивая себя в собственных глазах мысленными самовосхвалениями, тем меньше удавалось ему обрести приписываемое себе стоическое спокойствие и презрение к подлым нападкам и глупым сплетням. Чтобы в последний раз определить и обобщить характер Ораса, перед тем как закончить повествование об этом периоде его жизни, я скажу, что у него был великолепно устроенный, развитой и основательный ум, который мог, впрочем, мгновенно помутиться и расстроиться, как прекрасная машина, в которой сломался главный рычаг. Основной пружиной в мозгу Ораса было то свойство, которое Шпурцгейм, создатель новой психологической терминологии, определил как «жажду всеобщего поклонения». Самолюбию Ораса был нанесен жестокий удар в ночь ужина у Прозерпины. Встреча с Мартой за завтраком у меня в доме пролила целительный бальзам на эту рану, но все же смятение и разлад по-прежнему царили в мыслях Ораса.
Утром 25 мая 1833 года (места в дилижансе Лафита и Кайара были заказаны для нас на тот же вечер) Орас, видя, что все приготовления к отъезду закончены, и раздраженный моим постоянным надзором, ускользнул украдкой из дому и направился к Марте. Он не мог совладать с желанием увидеть ее и проститься с ней наедине. Весьма возможно, что мягкое спокойствие, не покинувшее ее, когда она прощалась с ним после общей нашей встречи, вызвало в нем тайное недовольство. Он согласен был ее оставить и отказаться от нее навсегда — из великодушия, но считал, что благородно жертвует своими правами и властью над ее душой. Она же, истолковав его поведение иначе, думала, что, разрешив ему пожать ей руку и поцеловать сына, она как бы даровала ему отпущение грехов. Орас, примирившись с этой ролью, нашел, однако, что он предстал в недостаточно выгодном свете перед Мартой, в которой хотел пробудить сожаления, перед Арсеном, которому хотел внушить признательность, а также перед нами, ибо нас он хотел ослепить. Не думаю, чтобы такая затаенная мысль была у него в день завтрака, но на следующее утро, она, несомненно, появилась; и, увидев, что все мы твердо решили не повторять тяжелую сцену встречи, он остался очень недоволен всеми нами и тем положением, в которое был поставлен. Короче говоря, ему нужно было увезти с собой из Парижа поцелуй и слезы Марты, чтобы с триумфом вступить в Италию в роли великодушного покорителя женских сердец, а не отвергнутого и брошенного любовника. Спешу оговориться, чтобы оправдать его хоть отчасти, что он не отдавал себе отчета в этих мыслях и что не холодный ученик маркиза де Верна отправился к Марте, заранее все рассчитав, а подлинный Орас, снедаемый лихорадкой уязвленного самолюбия, который шел к ней как бы помимо своей воли, ничего не предрешая, с одной надеждой, что ее взгляд, ее слово облегчат его невыносимые страдания.
Не доходя до дома, где жила Марта, неподалеку от театра Жимназ, он зашел в кафе. Усевшись за столик, он нацарапал карандашом несколько бессвязных слов и послал их с каким-то мальчишкой. Посланец вернулся через четверть часа со следующим ответом: «Я рада буду еще раз проститься с вами: мы с Арсеном придем повидаться с вами к отходу дилижанса и возьмем с собой Эжена. Сейчас я не имею ни малейшей возможности вас принять».
Орас горько усмехнулся, скомкал записку, швырнул ее на пол, потом поднял, перечел, спросил подряд две чашки кофе, чтобы прояснить мысли, которые путались все больше, и пришел наконец к заключению: либо она заперлась с новым любовником, и в таком случае она безнравственная женщина; либо, рассуждал он, мужа нет дома, и она не решается остаться со мной наедине, — тогда она восхитительнейшая любовница и самая добродетельная супруга. Если верно второе — я хотел бы последний раз прижать ее к груди; если первое — я должен убедиться в ее бесстыдстве и навсегда вычеркнуть ее из памяти.
Он сунул записку в карман, поправил перед зеркалом волосы и, заметив свою бледность и трясущиеся губы, заказал абсенту. Возбуждающими напитками он надеялся вернуть себе бодрость духа, но они оказали на него обратное действие.
Наконец он переступил порог незнакомого дома, поднялся на пятый этаж, позвонил, притворился, что не слышит решительного отказа Олимпии, слегка оттолкнул ее, пересек две небольшие комнатки и проник