— Весна пришла… — зачарованно выдохнул Семен, потом опомнился, опустил мертвую голову и стал смущенно отряхиваться.
В хирургической реанимации, в этом царстве боли и летальных исходов, образ прекрасного редко кого накрывал; выявив и озвучив его, человек рисковал попасть в диссонанс со средой, с установленным здесь порядком вещей, с властью нерушимых догм. Цинизм, черный юмор и холодность были куда предпочтительней эстетической обостренности и нечаянных восторгов.
Уложив труп, мы покатили его к морозильнику. Лампочку не заменили, в камере все еще стояла антрацитовая ночь.
— Так же, на раз-два, — сказал Семен.
— На раз-два, — отозвался я.
Мы приподняли тело, но вдруг, по молчаливому согласию, решили не бросать.
Ступив вперед и вправо, стали опускать труп почти на вытянутых руках. Внезапно Семен оступился и потерял равновесие, тело соскользнуло, и темнота проглотила его одним глотком.
Хотелось спать. К пяти мы уснули прямо на диване ординаторской, сидя, как пассажиры метро. То ли ангелы небесные встали на свои охранные посты, то ли задремали демоны, но в городе что-то произошло, и за время нашего сна не привезли ни одного сраженного несчастным случаем.
Утром нас подняла старшая медсестра отделения, Нина Петровна. Открыв глаза, я обнаружил над собой навес ее грудей, туго стянутых халатом. Навес раскачивался, будто ялик на взморье.
Мы встали. Утро искрилось светом и билось во все окна. Потрясенный этим, Семен принялся шарить по отделению в поисках сумрака.
К десяти привезли черепно-мозговую, следом — молодого летуна, черт-те зачем шагнувшего с балкона девятого этажа. Летун коротко проконвульсировал и, не дождавшись вмешательства, помер в коридоре. На вид парню было не больше семнадцати. Закончив с формальностями, мы покатили к морозильнику. Семен, отворачиваясь от окон, шел рядом. Когда подошли, он хлопнул по выключателю и принялся отворять дверь. Пока мы спали, в патрон слева вкрутили мощную лампочку. Десятиметровая камера лучилась, как знойный полдень.
Мы уже собрались ухватиться за конечности летуна, как вдруг Семен сказал: «Смотри!» — и кивнул вправо. Я бросил по направлению взгляд и наткнулся на странное сплетение тел. Тела лежали друг на друге, живот к животу, очень естественно и живо, совсем не похожие на два окоченевших трупа. Скорее так встречают утро юные любовники, утомленные долгой и горячей ночью.
Чехов лежал навзничь с широко раскинутыми руками, будто загорал на пляже. Суровые складки больше не омрачали его лица, имевшего теперь выражение нездешнего упокоения и блаженства. Сейчас оно казалось даже красивым.
На нем, озорно подобрав ногу, лежала она. Голова ее покоилась на его серой искореженной груди, повернутое набок лицо устало улыбалось, золотистые волосы разбегались в стороны, как змеи. Классовый контраст тел был очевиден, но сейчас это никак не нарушало их единства. Мир и покой исходил от обоих, как от некогда разлученных любовников, изможденных поиском и наконец обретших друг друга. Мы смотрели на них, как на явленное нам чудо, и в каждом из нас происходила некая работа, глубокая и тихая, по окончании которой мы не могли больше оставаться теми, кем были прежде. Смущенные и растерянные, мы вернулись к нашим обязанностям.
Нежно, как спящего, сняли летуна с каталки и опустили на кафель. Семен заботливо повернул его голову так, чтобы размозженная половина легла на пол и не была видна.
— Совсем еще мальчик, — сказал он.
Мы встали у выхода и с минуту еще смотрели на тела, после чего Семен запер дверь и погасил свет, на этот раз не сотворив тьмы.
Практика
За окном весна и цветет сирень.
В абортарии у нас работа кипит вовсю. Не прекращая тревожиться, стоит дыбом люминесцент и днем и ночью. По белому кафелю равнодушно стекает тоска — со стен на пол, но нам все равно: работа кипит вовсю.
— Эй, студент, — кричит мне доктор, — накрывай!
— Понял, доктор!
На рабочий столик полетела стерильная бязь, на нее — инструменты, все в строгом инквизиционном порядке. За дверью нетерпеливо бубнит очередь.
— Накрыл?
— Накрыл.
— Приглашай.
Заглядываю в блокнот. Первая — Столярова. Открываю дверь.
— Столярова!
— Я!
— На прием.
— А это больно?
— Вам или тому, что в вас?
— Мне.
— Нет.
— Почему так долго? — нервно несется из очереди. — Мы все занятые люди. Время — деньги.
— Убийство, дамы, требует подготовки, — отрезаю я, вытаскивая голову из дверного проема.
— Студент, определи срок, — жуя жвачку, просит доктор.
— Будет сделано, док!
Пока женщина взбирается на кресло, прозванное Эверестом, и разбрасывает ноги по подколенникам, я надеваю перчатки, смачивая пальцы в физрастворе для лучшего скольжения. Два пальца вовнутрь, ладонь на лобок. Катаю маточный шарик. Все просто: матка с куриное яйцо — 6–8 недель беременности, с кулак — 10–12. Я хороший студент и делаю все быстро и вовремя.
— 10–12 недель, доктор.
— Хорошо, молодец.
Дальше — проще. Пока доктор, прищурив ювелирный глаз, исследует дамские пустоты, я полощу эмалированную кастрюльку — из обычной кухонной утвари, наспех переименованную в «для дистрактного материала».
Всем вещам нужны имена, и кастрюльке, волей судьбы попавшей в абортарий, тоже.
— Наркоз готов? — неожиданно вылупился из-под промежности док.
— Смотря что оплачено. Промедол или местный?
— Промедол.
— Готово, док!
— Тогда вводи.
Перевязываю жгутом выше локтя, ввожу иглу, отпускаю жгут, опустошаю шприц. Женщина закатывает глаза и сладко выдыхает. Спустя минуту доктора осеняет.
— Слушай, по-моему, ее не берет. Дай ей ладошкой по лицу.
— А вам слабо, док?
— А я в перчатках стерильных.
— А-а-а…
Шлеп, шлеп. Спит.
— Ну, тогда поехали, — воодушевился доктор и, резво напевая «Зеленый светофор» Леонтьева, принялся впихивать в маточную шейку расширители Гегара. Все в строгом инквизиционном порядке: № 1, № 2, № 3, и так до десятого, пока маточный зев не достигнет оптимального диаметра. В ход пошли кюретки, поблескивая холодом медицинской стали.
— А почему, почему, почему, — напевает доктор, погружая петлю кюретки в разинутое лоно, — светофор зеле-е-е-е-ный, — и водит рукой назад-вперед, в одном ритме с припевом.
— Эй, студент, хочешь попробовать?
Я хороший студент, я обязан постигать науку во всех ее аспектах, и я говорю: «Да».