Из дневника. 26 июля 2004 года
Читаю о процессах, о Сталине. Может ли душа человеческая вынести вновь и вновь этот “хруст костей в колесе”? Но если не оплакать все жертвы – нет будущего.
Теперь мне понятно, что случилось с моим отцом. Он сломался. Я помню его радостную, веселую окрыленность молодости, гармонию с самим собой.
И с каким ужасом он взял у меня в 1983 году “Архипелаг ГУЛАГ”, и как возвращал! Он сказал, что не верит ни одной строчке и что если это правда, то жить не стоит. Оказалось правдой, и он стал бросаться на деда, на своего отца. Я знаю, что он ездил к нему на праздники и, выпив несколько рюмок, кидался на него. Пытался сдержаться, но не мог. А потом внутренне выгорел, умер. На его месте оказался какой-то показной циник:
Мой тридцать седьмой год
Я назвала эту главу так не случайно. Возвышенное “мой Пушкин” не могло не смениться ужасающим “мой тридцать седьмой год”, означающим центральную развилку XX века. Был вбит окончательный, самый огромный гвоздь в тело народа, и рана эта стала похожа на огромную черную дыру, в которую приходится вновь и вновь вглядываться, а она всё сильнее засасывает. Я постоянно чувствовала на себе ее взгляд, хотя были времена, когда, казалось, забывала о ее существовании. Занималась делами, училась, работала, но подспудно знала, что встречусь с ней.
Прошлое нашей семьи всегда было связано с тайной. Это касалось моего деда. На мои детские вопросы, кем он был, что делал, взрослые таинственно улыбались, прятали глаза или уводили разговор в сторону. Они внутренне очерчивали круг, куда заходить нельзя. И все принимали правила игры, все, кроме меня. Я была упряма. Девятого мая он вынимал из шкафа целую россыпь медалей и начинал их развешивать на черном пиджаке. Было видно, какое счастье он при этом испытывает, предвкушая скорую встречу с товарищами. Почему-то на эти встречи он всегда ходил один, никто никогда не видел друзей-ветеранов, никогда я не шла с ним за руку с пучком гвоздик. Не было стола, накрытого для всех.
Как-то, когда мне было шесть лет, я спросила деда; он стоял перед высоким длинным зеркалом и оглядывал себя сверху вниз оценивающим взглядом, а я внимательно изучала его:
– Дедушка, а почему у тебя одни медали и нет ни одного ордена?
Этот вопрос был следствием подробных рассказов моего молодого отца о войне и военных наградах. Он научил меня распознавать, какой орден за что давали и чем они друг от друга отличаются. Теперь я воспринимала своего деда как живое учебное пособие. Спросила просто так, от избытка новых знаний. Но дед отреагировал странно. До сих пор помню, как он побагровел и стал говорить, что его медали ничуть не хуже иных орденов.
Потом он ушел на кухню и стал отчитывать моих отца и мать. Удивление так и застряло в моей голове. Когда дед наконец ушел из дома, отец, ненатурально улыбаясь, стал расспрашивать, что я сказала. Я очень не любила у него такого выражения лица, не любила ненатурального голоса, поэтому отвечала односложно. В обычное время отец мне казался абсолютно честным и искренним, но рядом с дедом он менялся.
Наш дом строили пленные немцы. Помню рассказы, как отец с товарищами носили им, потихоньку от взрослых, хлеб. Как им было их жалко. Место, где мы жили, называлось странно – “Бутырский хутор”, хотя это и была Москва. Собственно, улица называлась Руставели, но все говорили: “поеду на Бутырский хутор” или “это было на Бутырском хуторе”. Неподалеку от нас находилась Бутырская тюрьма, о чем я в пять лет не догадывалась, пока судьбе не было угодно поставить меня об этом в известность. Итак, дом наш был не похож на все другие. Он был построен после войны по особому проекту: трехэтажный, с белыми башенками и фонтаном посередине. Назывался он всеми жильцами “Зеленый дом”.
Москва. Бутырский хутор. «Зеленый дом»
Первым, кого я помнила абсолютно отчетливо, был кролик Тёпа. Мне было около двух лет.
Мы сидели с ним под столом. Он смотрел на меня холодно-равнодушно. Я – на корточках, обхватив коленки у подбородка, вглядывалась в него. Как только под стол свешивалась большая взрослая голова со словами: “А вот вы где!” – морда кролика тут же приобретала придурковато-животный вид. Он встряхивал ушами, делал вид, что что-то жует. В общем, как мне казалось, изо всех сил притворялся, что ему приятно, когда ему тычут в нос, чешут между ушами, умиляются мягкостью шерсти, лап и хвоста. Я знала, что он обманывает всех, кроме меня. Меня он не стеснялся, потому что я была такой же бессловесной.
Кролик ждал, когда все уйдут с кухни, изучал и, кажется, даже считал ноги, шлепающие вокруг стола, принюхивался, а затем лениво закрывал глаза. Когда в кухне становилось тихо, он внезапно оживлялся и, не обращая на меня внимания, выбирался из-под стола. Далее происходило невероятное: он ставил на стол передние лапы и методично одной из них подтягивал к себе кусок докторской колбасы. Затем он удалялся к себе под стол, а я с растущим изумлением смотрела, как он ее пожирал. В кухню входили.