В полдень было прочитано отцовское завещание. Это было честное завещание честного человека. Моя мать получала небольшой особняк, построенный неподалеку, который мы называли «вдовий домик», и пожизненно щедрую долю от доходов имения. Мне полагалось весьма значительное приданое в деньгах, хранившихся в Сити, и предоставлялась возможность жить в Широком Доле, пока мой брат не женится, а затем с моей матерью там, где она сама того пожелает. Я, опустив глаза, изучала столешницу и молча слушала, как согласно завещанию покойного отца распоряжаются мной и моей любовью к родной земле, но чувствовала, что щеки мои так и пылают от гнева.
Гарри наследовал – по неоспоримому праву старшего сына – все плодородные поля, богатые леса и пологие холмы Широкого Дола. А если он умрет, не произведя на свет наследника, то все наше чудесное поместье должно будет перейти во владения нашего ближайшего родственника по мужской линии. А я словно никогда и не рождалась на свет! Вся моя семья, папа, мама и Гарри, могли умереть хоть самой мучительной и внезапной смертью, но я все равно никогда ни на шаг не приблизилась бы к владению этой землей. Меня от нее отгородили таким высоким барьером, через который мне было не перепрыгнуть, несмотря на все мое мастерство. Поколения мужчин строили эти барьеры, защищаясь от таких женщин, как я, да и ото всех женщин вообще. Мужчины сделали все, чтобы мы, женщины, никогда не знали власти и наслаждения от обладания той землей, по которой с детства ступают наши ноги, на которой растет та пища, что мы едим. Они опутали женщин прочными цепями беспрекословного подчинения мужчинам, цепями мужской власти и звериного мужского насилия, и эти путы преграждали мне путь, не давали мне возможности воплотить в жизнь свою заветную мечту. И никакого выхода у меня не было; я была обязана подчиняться законам, созданным мужчинами, и традициям, установленным мужчинами; я жила в обществе, где во всем доминировали мужчины, и у меня никогда не хватило бы сил, чтобы сбросить их власть.
А вот Гарри отцовское завещание сослужило прекрасную службу: Гарри получил не только землю, но и все, что она производит; ему же досталась и радость обладания всем этим богатством. Теперь поместье принадлежало ему, и он мог наслаждаться этой землей, как угодно ее использовать, безжалостно ее эксплуатировать или даже насиловать, если бы ему вдруг пришел в голову такой каприз. И никто ничего удивительного в этом не увидел бы. И ни у кого (кроме меня!) не возникло бы и мысли, что, если с виду подобное наследование и кажется вполне справедливым, на самом деле это просто некий заговор, обманом лишающий меня, женщину, любимого дома, отправляющий меня в ссылку, изгоняющий меня из того единственного места на земле, где я только и могу жить. Мой дом, моя земля были отданы человеку, который их не знает и не любит, человеку, который только недавно сюда явился, почти чужаку в этих местах; но этот человек был мужчиной, а значит, столь любимая мною земля отныне принадлежала ему, хоть и ничего для него не значила.
Текст завещания я слышала словно сквозь плотную пелену ненависти, окутывавшую меня со всех сторон. Нет, ненависти к Гарри я не испытывала, хотя он, несмотря на свою глупость и инфантильность, оказался в выигрыше. Но ведь так и должно было случиться. Зато во мне все сильней разгоралась ненависть к Ральфу, который лишил меня любимого отца, а отец – я была в этом уверена – никогда бы не отпустил меня из дому, не отправил бы в ссылку, зная, что это делает меня несчастной. Так что от гнусного плана Ральфа выиграл, пожалуй, один лишь Гарри.
После длинного перечня мелких посмертных даров последовало личное послание покойного сквайра, с которым он обращался к своему сыну и наследнику, призывая его заботиться о бедняках нашего прихода: самые обычные фразы, которые никто никогда не воспринимал всерьез. Письмо заканчивалось такими словами: «А также я вверяю, Гарри, твоим заботам вашу любимую мать и мою возлюбленную дочь Беатрис, самое дорогое, что есть у меня на свете».
Самое дорогое… Самое дорогое… И слезы, первые слезы после смерти отца, обожгли мне глаза, и я задохнулась от тяжких рыданий, с трудом прорвавшихся наружу из моей груди.
– Извините меня, – шепнула я маме, поспешно поднялась из-за стола, выбежала из комнаты и присела на ступеньку крыльца. На свежем воздухе мои горькие рыдания стали понемногу стихать. Отец назвал меня «возлюбленной дочерью»; он сказал, что я «самое дорогое, что есть у него на свете»! Вдыхая вечерние ароматы позднего лета, я испытывала такую боль, словно была сражена тяжким недугом. Тоска по отцу была поистине невыносимой, и я, сама того не сознавая, с непокрытой головой, встала и прошла прямиком через розарий, через маленькую садовую калитку, через выгон в сторону леса и реки. Мой отец всегда любил меня. Он умер в мучениях. И тот, кто его убил, все еще живет на нашей земле!
Я не сомневалась, что Ральф будет ждать меня на старой мельнице. Он не обладал даром предвидения, как его мать-цыганка, и не понимал, что к нему с улыбкой приближается его смерть. Он протянул ко мне руки, обнял и стал целовать, а я прильнула к его груди.
– Я так тосковал по тебе, – шепнул он мне на ухо. Руки его быстро скользили по моему телу, расстегивая платье, и я судорожно вздохнула, когда он коснулся моей груди. Его заросший щетиной подбородок, скользнув по моей щеке, оцарапал ее, потом горло, обнаженную грудь… Я вся дрожала под его поцелуями, меня обжигало его горячее дыхание.
Над нами на старой балке выстроились последние ласточки, но я больше ничего не видела и не слышала – только темный силуэт его головы и его ровное быстрое дыхание.
– О, как это прекрасно – ласкать тебя! – воскликнул Ральф (словно в этом могли быть какие-то сомнения!), задрав подол моего платья и путаясь в пышных нижних юбках. – Когда мы с тобой будем вместе, когда весь Широкий Дол будет принадлежать нам, какое это будет счастье, какое наслаждение! Ах, Беатрис, как мы будем тогда любить друг друга в просторной спальне хозяев Широкого Дола, на большой деревянной, украшенной резьбой кровати, под вышитыми стегаными одеялами, на свежих льняных простынях! Вот когда я наконец почувствую себя так, словно родился и вырос в богатой и знатной семье!
Наши объятия становились все более пылкими, и я, не отвечая на речи Ральфа, со стонами льнула к нему, побуждая его двигаться быстрей. Одна лишь темная страсть владела сейчас нами, и мир вокруг тоже потемнел, ибо нас с головой накрыло волной сладострастия. Последний восторг мы испытали одновременно, но Ральф так и не разомкнул тесных объятий. Он еще несколько мгновений судорожно дергался и стонал, а потом затих и лежал совершенно неподвижно, по-прежнему прижимая меня к себе. А мне казалось, будто все чувства разом вытекли из моей души, оставив меня слабой и холодной как лед, но с ясной, трезво мыслящей головой. Я испытывала, пожалуй, лишь одно чувство – глубокую, внезапно охватившую меня печаль из-за того, что наслаждение так быстро кончилось, оставив в душе одно лишь опустошение. К тому же я знала: эти драгоценные мгновения никогда больше не повторятся.
– Вот это было действительно хорошо, моя славная женушка! – сказал Ральф, явно желая меня поддразнить. – Так мы и будем любить друг друга в хозяйской спальне Широкого Дола. И я до конца жизни буду спать только на свежих льняных простынях, а ты будешь каждое утро приносить мне кофе в постель.