Рахель подружилась с одной француженкой, которая доверила ему несколько маленьких посылочек, их надлежало передать ее брату, работавшему врачом в лагерной больничке. Там же трудилась целая группа французов, и Хаим очень сблизился с ними. Они не переставали шутить, повторять, например, что, как электрик и как бывший участник Сопротивления, он им многажды спасал жизнь. Часто Хаим беседовал с одним из них, Давидом, служившим в этой группе врачом. Не отрывая глаз от микроскопа, тот говорил, что, когда о человеке узнают все, в мире для ученых работы не останется. Он, конечно, смеялся, но это была не совсем шутка, скорее способ отфильтровать впечатления реальности. Высказывался и поднимал руки, что значило: разговор исчерпан, пора заняться чем-либо другим.
Однажды Давид предложил ему посмотреть на подозрительную капельку под микроскопом — и целая вселенная разверзлась перед Хаимовыми глазами. С чем-то подобным он столкнулся еще в библиотеке доктора Корчака, который говорил о естественном отборе: юноша увидел в этом тогда доказательство несуществования Бога. Но теперь капелька крови, увеличенная медицинским микроскопом, внезапно открыла ему богатейший мир, разнообразием и красотой сравнимый с миром людей: бесчисленные живые существа сновали там в постоянном движении, какие-то шарики и нити боролись за свое место и право на жизнь. Тут Хаиму показалось, что ему внезапно возвратили веру в существование Бога, оно сделалось ощутимым при взгляде через увеличительное стекло медицинского инструмента. Но то был совсем иной Бог, отличный от того, кого он учился любить в детстве. Бог, не соизмеримый ни с чем, не имеющий имени и не определимый словом. Нет никакого смысла ни в молитве, ни в проклятии, ибо Он для человека недосягаем. Все предстало в таком свете, будто целая планета в его глазах — пустяк, значащий не больше, чем капелька крови под микроскопом. Вот, значит, что такое взгляд Бога: микроскоп, где тонет история людей со всеми их радостями и болями, лишенными самомалейшего смысла.
2
Реки невидимых слез затопляли его грудь, но ни капли не навернулось на глаза: он знал, что ни одна серьезная причина уже не заставит его заплакать. Французскую группу перевели, и Хаим остался один на один с тем животным, каким сам же и стал, будучи при этом другим — неизвестным, потерявшим навык связной речи, бродящим с протянутыми руками в поисках милостыни: куска хлеба, оплеухи или плевка. Он сжег мосты и оборвал якоря, отказался от какой-либо причастности к делам рода людского и внутренне принадлежал уже какой-то иной галактике, а здесь оставался мухой, муравьем, личинкой.
Хаим был глубоко убежден, что стал неким зверем, хотя и в человечьем обличье. Но этой тайной он не делился ни с кем, ведь иначе люди могли счесть его чужаком в своей среде, если не врагом. Они-то жили в иллюзорном убеждении, что относятся к роду людскому, и само слово «человек», когда они его произносили, в их устах звучало величественно, а ведь, по сути, это были такие же звери, как он сам. Звери, ослепленные знанием языков. Но — тс-с-с! Бесполезно их предупреждать: они бы объединились на борьбу с ним. И вот с этого своего пробуждения Хаим держал себя в узде, не ослабляя ее ни на секунду, сознательно ломал комедию, как он это называл про себя: имитировал, то есть делал вид, что он — человек. Но сам себе казался некой черной дырой и считал, что утратил статус гуманоида.
Покров молчания лег на весь этот период, какая-то абсолютная бессловесность, непроглядная ночь до той секунды, когда он внезапно оказался совсем голым среди груды трупов, сложенных аккуратным кубом высотой в два метра. Какой-то голос разбудил его, чья-то рука легла на плечо: «Это ты, Хаим, мальчик из Подгорца, друг Рахели, из отряда повстанцев Варшавского гетто, который так нас удивлял, ты ли это? А ну-ка, просыпайся, не говори, что мертв, смерть — это мое ремесло, уж я-то хорошо знаю, кто умер, а кто нет».
Хаим широко раскрыл глаза и сквозь кровавую пелену и слой желтоватой слизи различил униформу лагерного врача. А за его спиной силуэт больнички в Биркенау. Кто-то протирал ему веки, смывая пот и выделения соседних мертвых тел, облепившие его лицо и все тело.
Давид попросил двух медбратьев разобрать тех мертвецов, что были уложены поверх Хаимова тела. А потом быстренько сложить их на место, а его самого отнести в больничку. Его обмыли и обтерли, торопливо перенесли в кладовку, набросили на него какой-то чехол и, выключив свет, заперли дверь на ключ.
Почти тотчас он оказался за семейным столом, богато уставленным субботними яствами: тут и куриный бульон с золотистыми кнедлями, и теплые, пахучие халы, все это лежит на незапятнанной скатерти.
Однако что-то не так: стоит ему протянуть руку к куску хлеба, как тот становится прахом под его пальцами, рассыпаясь с каким-то горестным вздохом.
Потом таким же прахом делается бульон, издав напоследок печальный булькающий всхлип. Когда же он вслух выражает недоумение, обращаясь к отцу, матери и братьям, которые с мечтательными лицами сидят вокруг стола, ласково на него глядя, человеческие существа постигает та же участь: они превращаются в горсти праха вместе со скатертью, тарелками, ложками-вилками, стульями, дверьми и окнами — и всей Вселенной до самых далеких неразличимых звезд. Все это в беспорядке мечется перед его удивленными глазами, пока он разлепляет веки и всматривается в лагерную ночь.
Гимн жизни
Глава I
Это как если бы земной композитор попытался положить на ноты музыку другого мира, производимую инопланетными телами и предназначенную не для земных ушей.
Андре Шварц-Барт
1
Хаим всем сердцем испытал облегчение, обнаружив, что его окружает сплоченная группа знакомых французов. Они оставались вместе до самого конца. Как и большинство других вернувшихся из депортации, он не нашел ничего. Ни следа, ни тени того, благодаря чему выжил: не только людей или предметов, но даже пустот, оставшихся после их исчезновения. О его здоровье худо-бедно заботились, организм понемногу очищался от болезнетворных соков, кожа молодела. Газет он не читал, когда же разговор касался сюжетов злободневных, принимал отсутствующий вид, скучал и отворачивался, насвистывая какой-нибудь модный куплет. Со своими парижскими приятелями он, случалось, ходил в кино, но только чтобы не портить компанию, и предпочитал довоенные фильмы, по преимуществу музыкальные, а вот хронику и новости дня его бы не заставили смотреть ни за что на свете.
Интерес людей к только что закончившемуся конфликту представлялся ему великолепными похоронами прошлого, а кроме того, но весьма возможно — по сходным причинам — желанием понять это прошлое и сделать его коллективным приобретением, чтобы позабыть о личных драмах, утопить их, так сказать, в общем котле. При любой оказии возникает потребность напомнить факты, описать последовательность смены обстоятельств и происшествий; в кинематографе эта необходимость выражается документальными фильмами, сделанными путем монтажа отдельных видов и планов, каждый из которых символизирует основные черты периода. Например: немецкий парад на площади Конкорд, вид горящего Сталинграда, генерал де Голль в Нотр-Дам, а на десерт в качестве апофеоза — концентрационный лагерь.