Разговор перескакивал с войны в Ираке на превратности памяти, а с них на природу снов. Вино лилось очень щедро, и как именно мы переходили от одной темы к другой, я помню не совсем отчетливо, но к тому времени, как все расселись за столом и принялись поглощать баранину, я успел уяснить себе, что Генри Моррис пишет книгу о Максе, — очень важная деталь, о которой Инга ни словом не обмолвилась, когда описывала своего гостя, — что он яростнейший противник войны, о чем говорит без обиняков, и что поданное мясо режет и жует с такой тщательностью и изяществом, что в этом чувствуется некая привередливость.
Носовой платок Бертона жил своей отдельной жизнью. Подобно белому флагу, он реял в воздухе, промокая и утирая лицо владельца, а потом сворачивался и исчезал в его гостеприимном кармане. Владелец же был в приподнятом состоянии духа, частью из-за вина, частью из-за близости любимой женщины, поскольку, когда он улыбался — а он это делал почти все время, — его губы расползались и хлюпали, чего за ними прежде не водилось. Он что-то излагал Инге на противоположном конце стола, а она, разрумянившаяся, слушала его, восторженно кивая. Мама беседовала с Лео Герцбергом, и до меня доносились лишь отдельные фразы. Лео вспоминал:
— Когда наша семья уехала из Берлина, мы поселились в Хэмпстеде, на севере Лондона, в маленькой квартирке. Мне казалось, там грязно и дурно пахнет.
— А я во время оккупации жила в пригороде Осло, — слышал я тихий голос матери. — После войны я, как большинство норвежских барышень, поехала в Англию, работала помощницей по хозяйству, год прожила в семье в Хенли-на-Темзе, это городок в тридцати милях от Лондона. Потом вернулась, поступила в университет.
Миранда вела себя абсолютно свободно, я никогда прежде не видел ее такой раскованной. Она больше обычного улыбалась, больше обычного жестикулировала, и я даже подумал, что если какие-то горести и тяготили ее, она просто выкинула их из головы. Мы сидели рядом, и ощущение телесной близости чрезвычайно сильно воздействовало на мои периферические нервы, я просто чувствовал, как они вибрируют. От Миранды пахло духами, и я испытывал неодолимое желание уткнуться носом в ложбинку между ухом и шеей и вдыхать их аромат. Она говорила со мной и Генри о книжной графике русских конструктивистов, предмете, с которым я не был знаком даже поверхностно, но разговор перетек в сферу эмоционального воздействия цвета. Миранда сказала, что есть такой оттенок бирюзового, очень бледный, от которого ее пробирает дрожь, словно озноб начинается при температуре. Я помянул синестезию,[33]потому что как раз читал про одного человека, у которого все люди непроизвольно ассоциировались с какими-либо цветами.
— Допустим, если он встречал кого-то замкнутого, зажатого, то видел его в зеленом.
— А что тут удивительного? — вмешалась Соня. — Конечно, цвет связан с чувством. Одно дело красный, другое — синий.
Наш разговор прервал возглас Инги:
— Получается, что вы смогли соединить классические системы памяти с нейробиологией! Это же замечательно!
Бертон улыбнулся Инге с видом триумфатора. Его носовой платок стремительно вырвался из кармана на оперативный простор, мелькнул перед глазами восхищенной публики и задел бокал, который тут же со стола как ветром сдуло. Раздался звон разбитого стекла.
— Каков полет! — бросил Генри, а непосредственная Соня захлопала в ладоши.
Несмотря на бурные возражения Инги, Бертон с мученическим видом рухнул всем своим грузным телом на пол и принялся собирать осколки, при этом каждое движение сопровождалось треском загадочных потоуловителей.
Разбитый бокал стал поворотной точкой в ходе званого ужина. Мы встали из-за стола и переместились в гостиную. Моррис с разрешения присутствующих закурил сигару, и Бертон, к всеобщему изумлению, составил ему компанию. Гостям предложили коньяк, никто не отказывался. Свечи, такие длинные в самом начале вечера, оплывали и дрожали на сквозняке, их огоньки словно таяли в сигарном дыму.
Мама продолжала разговор с Лео Герцбергом.
— Все же, — сказала она с грустной улыбкой, — есть множество вещей, которые мы не в силах понять, объяснению не поддающихся.
Я был уверен, что она имеет в виду то незримое присутствие, которое пережила в день смерти нашего отца.
Лео кивнул. Он казался печальным и погруженным в себя.
Бертон, успевший оправиться после конфуза, встрепенулся и взял слово.
— Миссис Давидсен, — обратился он к маме.
— Просто Марит.
— Спасибо, почту за честь, — кивнул Бертон. — Итак, Марит, я абсолютно с вами согласен. Согласно моим изысканиям, ну, может быть, не всем, но большей, так сказать, части, можно сделать вывод, что существует целый ряд явлений человеческой природы, о которых мы, то есть не я, конечно, а ученые не имеют ни малейшего представления. Возьмем, например, сон. Или сны.
Бертон утер лицо платком.
— Никто ведь не знает, почему мы спим. И никто не знает, почему мы видим сны. Еще в семидесятые годы, в семьдесят шестом, если не ошибаюсь, нет, не ошибаюсь, именно в семьдесят шестом, Дэниел Деннет[34]предположил, что сны не имеют отношения к реальности, что это не пережитый опыт, а всего-навсего ложные воспоминания, которые захлестывают нас после пробуждения. Но эта позиция себя дискредитировала. Полностью. Потом есть фаза быстрого сна…[35]
— Что вы говорите? — вежливо поддержала разговор мама.
Бертоновский скомканный носовой платок пару раз ткнулся в лоб и щеки владельца.
— Да, фаза быстрого сна. Выделяют быстрый сон, его еще называют парадоксальным, и медленный, ортодоксальный. Сновидения возможны как на одной фазе, так и на другой, они подчас неотличимы друг от друга. Аллан Хобсон…[36]
Бертон перевел дыхание и понесся дальше:
— Так вот, Аллан Хобсон, автор модели активации синтеза, колоссальная величина в этой области, полагает, что сон и сновидения возникают в результате пульсаций варолиева моста, то есть участка мозгового ствола. Это все отделы древней коры, или мозг рептилии.[37]