Я оставляю телефон включенным, закрываю Библию и гашу свет.
Просыпаюсь в половине первого с похмельной головой и настроением хуже некуда. Сообщений не было. Пошел в туалет, проблевался, полегчало, потом принял душ и снова наобум открыл книгу. Попал на притчу о бесплодной смоковнице в версии Луки. Эта история меня особенно разозлила у Матфея, Иисус в ней выглядит желчным фанатиком: проголодался он, видите ли, подошел к смоковнице и, не найдя на ней плодов, проклял ее, да так, что она засохла. Смоковница-то при чем — наверно, кто-то побывал там до Иисуса и оборвал все плоды. Ладно бы прощать воров, но наказывать жертву… У Марка еще хлеще: бедное дерево засушили только за то, что еще не время было для смокв. А вот у Луки, слава богу, все по-человечески: Иисус говорит крестьянину, что смоковницу надо срубить, она только зря землю занимает, но крестьянин просит: «Господин! Оставь ее и на этот год, пока я окопаю ее и обложу навозом: не принесет ли плода; если же нет, то в следующий год срубишь ее»[13].
Строчки расплываются перед глазами; я откладываю Евангелие и смахиваю слезы. Почему книга открылась именно на этой странице? На словах, которые сильнее всего меня взволновали, — они не принадлежат Иисусу, но, сам не знаю почему, примиряют меня с ним. Как будто все толкования, искажения, приписки облетели, точно шелуха, стоило безымянному крестьянину попросить справедливого суда для дерева…
Я одеваюсь, выхожу на улицу и иду по щербатым тротуарам — ищу церковь. Их десятка полтора в Ленноксе, между 120-й и 125-й улицами, — тут и баптисты, и методисты, и адвентисты, и пятидесятники… Но оттуда доносятся аккорды вперемешку с гудением и вокализы: это настраивают аппаратуру к воскресной службе. Бреду назад в Восточный Гарлем. Я живу на самой границе мексиканского квартала; пожалуй, в католическом храме в час сиесты как-то душевнее. Выбираю церковь на Лексингтон-авеню, там женился Альварес, мы раньше вместе работали, это он сдает мне свою квартирку.
Толкаю резную деревянную дверь. Веет подвальным холодом и ладаном; три согбенные старухи перебирают четки. Скрип стула, чей-то сухой кашель, тишина. Останавливаюсь у колонны; в косом луче пляшут пылинки и подрагивает на плитах пола красочное пятно от витража. Смотрю на распятого, будто склонившегося с креста над кружкой для пожертвований на ремонт храма. Раскидываю руки, опускаю голову, в точности как он, — и ничего не чувствую. Я смутно надеялся на какой-то отклик, думал, есть же у таких мест душа, она не может не отозваться всему, что всколыхнулось во мне; я ожидал увидеть себя как в зеркале, но нет — все это так же чуждо мне, как и прежде. Не нужен я Иисусу. Ему молятся, на него ссылаются, к нему взывают, его благодарят — чем же могу ему быть полезен я? У него достаточно официальных представителей, зачем ему дубликат?
Я бессильно роняю руки. Все же кое-что изменилось со вчерашнего утра: теперь, глядя на него, я вижу одну фальшивую детальку. Гвозди. Если судить по отпечатку на Плащанице, к кресту были прибиты запястья Иисуса, а не ладони. И все: никакая искра не проскочила между нами, и ничто во мне не отозвалось. Вот только боль обиды на его лице так похожа на мою. «Для чего Ты Меня оставил?» — спрашивал он Того, кто послал его на землю, а я спрошу того, кто меня сделал: «Для чего ты объявился?» Филип Сандерсен, так его зовут. Человек, который хотел воссоздать Бога, но создал всего-навсего человека. Медицинскую поделку, синтетического сироту, трансгенного мутанта. У «волхвов» был только один аргумент в пользу моей божественной природы: я все еще жив, а старейший из человеческих клонов умер в ясельном возрасте. Как будто это что-то доказывает, кроме ограниченности статистики и наших знаний. Может быть, древняя кровь оказалась лучше нынешней, только и всего. Может, клон, выращенный из набедренной повязки кроманьонца, был бы еще крепче, чем я, родившийся из савана Иисуса. Как бы то ни было, я — всего лишь дело рук человеческих: не Слово стало плотью, а наука сотворила клона. И оригиналу не нужна копия. Мне нечего здесь делать, разве что попросить прощения подделавшим меня. Я — это я, и только.
Закрыв глаза, я пытаюсь молиться. Или хотя бы ни о чем не думать. Но мою бедную голову тут же заполняют все бассейны Гринвича. Ячеистый полихлорвинил у Богсонов растрескался, озонатор у Деклерка пора проверить, а у полковника Мура я должен был осенью поменять прокладку… Я открываю глаза.
За дрожащими язычками пламени священник беседует вполголоса с каким-то парнем в футболке Nike, с пластмассовым чемоданчиком в руке. Мне нужно с кем-то поговорить, выложить все, что со мной случилось, высказать вслух свои чувства — пусть даже меня сочтут за душевнобольного, плевать. Я медлю, вспомнив о бумаге, которую подписал в лимузине. Я обязан хранить тайну, но ведь священник тоже.
Я подхожу и говорю, что хочу исповедоваться. Он отвечает: «Зайдите попозже». Найковская футболка бубнит ему в другое ухо, что он-де готов удвоить плату за аренду колокольни. Священник отвечает, что должен уведомить епископа. Парень гнет свое: мол, его ретрансляционная антенна отвечает самым современным нормам безопасности, а приходу чистая выгода, комиссионные наличными на благотворительность. Перехватив косой взгляд священника, он поворачивает голову ко мне.
— Вам же сказали зайти попозже, приятель, не видите: мы заняты.
Очень спокойно я прошу его отвалить: как прихожанин я имею преимущественное право перед поставщиками.
— Я «Уоллаби Фоун», ясно? — ставит он меня на место. — Не мешайте мне работать, будьте добры.
— Что у вас за работа такая? Воткнуть ретрансляционную антенну на колокольню, чтобы улучшить связь с Господом Богом?
Ему трудно владеть собой, этому представителю, но он еще хочет уладить дело миром и, положив свободную руку на мое левое плечо, терпеливо объясняет, что в этом гиблом квартале, где дома сносят сплошь и рядом, высокие здания имеют колоссальное значение для бесперебойного обслуживания всех абонентов мобильной связи. Потом, окинув понимающим взглядом мою небогатую одежонку, он отпускает мое плечо и сует в руку банкноту.
Я хватаю его за локоть и толкаю к выходу. Он вырывается, пытается свалить меня подножкой. Я бодаю его в живот, он отлетает назад, с треском ломая скамейку. Истошно крича, из церкви выбегают старухи.
Я даже не подумал сопротивляться, когда меня арестовали. Это было облегчение. Мне больше не надо ничего решать, и Белый дом меня здесь не достанет, посижу спокойно среди уличных грабителей, проституток и наркодельцов, принявших меня за своего.
А потом священник забрал жалобу. Выпуская меня из камеры, полицейский сказал, чтобы я проваливал к черту. Я не стал нарываться.
Время десять вечера. Я опять в Ленноксе, свернул на 126-ю улицу, ищу синагогу. Эфиопская еврейская конгрегация, «Масличная гора», Унитарная церковь… Все давно закрыты, снесены или стали баптистскими храмами. Несколько оставшихся в квартале чернокожих иудеев в тюрбанах не могут даже проповедовать, с тех пор как принят новый закон о безопасности: нельзя иметь мегафон, это приравнивается к ношению оружия и грозит пятью годами тюрьмы.