ведал он о своём бессмертии и о той тишине, что лежит между буквицами, когда они становятся рядом?
В повседневности мастера ему поручали мыть после них кисти (ах как могли бы ему помниться виноградные кисти и грозди; каждая отдалённая от другой вино-градина); но – краски свои мастера приготовляли сами.
И выстругивать доску могли бы поручить, и прибрать после и печь, и дрова; они вообще многое могли (бы); но – это самое «многое» (или только предпосылки к нему) они всегда делали сами; что ещё?
Ещё он мог видеть, как лики святителей кладутся на доски и – не обретают земного бессмертия; зачем оно им? Они сами давно прошли мимо него; иногда, впрочем, бессмертие к ним всё ещё просилось (как сейчас, например, к их ученику).
Сам Павол – ничего пока что не мог. Сейчас – сам не мог (бы) просто (не) взять и (не) уйти от земного бессмертия, оказавшегося с ним совсем рядом. Здесь, в затерянной в лесах келье, за него все решали другие.
Сам он пылал в бреду болезни; а ведь давеча, аки яичко пасхальное, треснула скорлупа! Из которой и выполз на свет Божий обмороженный отрок, чтобы тоже (монаху вослед) увидеть павшую навзничь (непостижимо прекрасную) женщину; зачем ему было её увидеть?
Оказалось, только лишь затем, чтобы встать на свои мертвые (ах, как хотелось бы сказать, глиняные) ноги, шагнуть ими (прямо-таки осыпающимися) и тотчас поодаль от неё навзничь упасть; но – он всё равно пополз к женщине. По этому самому бархатному снегу. И дополз (благо, было рукой подать), неслышно крича. И, неслышно крича замерзшим своим криком, перевернул ее невесомое тело на спину и ухом припал к ее левой груди; и ничего не услышал, навылет оглохший от собственного немого крика!
Кричи не кричи, бесконечны леса Лабиринта.
Насмерть уснувшие обозные – тоже лежали вокруг. Причём – все они разительно (в сравнении с бессмертною красотой) выглядели неживыми; оттого и почудилось отроку, что отозвалось её сердце.
Впрочем, в происходящем была ещё и третья сторона, то есть инок; даже более чем была! Ведь иноку тоже почудилось живое сердце. Но даже не поэтому он поочередно внес только этих двоих на руках в свою келью: попросту во всем обозе и на этом бархатном снегу не оказалось больше живых.
Конечно, монах ещё бесполезно пометался меж тел и саней, сдирая ледяные покровы и пытаясь до остальных добудиться; и не добудился, и пока что оставил их там, где сковала их погибель; не в обыкновении у русских людей бросать мёртвых без погребения, но и сил никаких не было.
Потому и пришлось (после нескольких попыток хотя бы прикрыть от волков тела) спасение мёртвых пока что отложить.
Обессилев и в келью почти вползая (и лучину – погаснуть успела! – затеплив); потом – уже за пределами сил, даже и печь затопив; лишь тогда монах ещё раз взглянул на наготу женщины и – отшатнулся зрачками; даже затерявшись зрачками в её сиянии, так и не смог перевести дыхания сердечного (которое задохнулось).
Он узнал её. Не мог не узнать. Хотя ни разу не видел наяву. Может, оттого он и затворил себя в пустынь (одна из причин), чтобы никогда с жалкими копиями такого совершенства не знаться; ведь даже и (не)достоверное знание о существовании недостижимого может надломить человека.
Но может и помочь понять: постижимое не есть Бог! Постигнуто – откажись и иди дальше; но – не забирая с собой то, что не есть Бог.
Вот только это «то» (та!) – что присутствовало(а) сейчас в келье, не было(а) Богом (но – не была она и отражением мелких богов); более того! «То» (та!) что присутствовало(а) в келье, не было(а) добром или злом (в прикладном смысле: идущим на пользу или вред конкретному человеку)!
Но «то» (та!) что присутствовало(а), могло(а) дать ответ на неразрешимый вопрос: возможно ли творить добро в мире, в котором над всем властно зло? Под злом понимая не вред или отсутствие пользы для каждого (или – для всех), но нечто более судьбоносное – что лучше всего сформулировано в дискурсе св. Григория Паламы (византийца) с неким римским монахом-эрудитом Варлаамом:
Возможно ли в отданном злу мире какое-либо добро (понимай, целокупность)? И в чём смысл святости, если не в бессмысленном противостоянии дроблению единого смысла на персональные атомы?
Сейчас для монаха весь мир заключился в том, что для этой женщины не существовало не (только) самой постановки такого вопроса – а вообще всех подобных вопросов; и вот теперь они – все втроём (и персонально, но и целокупно – аки апостолы перед сошествием Духа) были вместе – здесь, и были совместны – везде.
И непроглядная тишина за окном, и лампада у темного лика, и лучина в углу, и молящийся перед иконой монах, и беспамятный отрок, в чьих легких клубится мокрая смерть.
А ещё – была (бесконечно не подпадая под бесконечное дробление сущего) эта бесконечно юная женщина, на чьих обнаженных коленях лежала русая голова юного ученика иконописца; но – смотрела она на костлявую спину монаха: ах как славно её взгляд прожигал его сердце!
Всё, что она делала (даже когда не делала ничего) – было славным; всё, что она могла бы делать, могло – не то чтобы стать приподнятым (над плоскость бытия), но – уже испокон таким было (и загодя приподнимало, и задолго).
А сама она была среднего роста и тонка в кости; и весь ее облик был как росчерк искусного каллиграфа; и вся она – была (бытием своего бытия); но – нет на после-вавилонских языках людей (и – среди наименований шести чувственных осязаний телесных) достаточных определений и выражений, чтобы выразить такую сущность присутствия.
Просто потому, что она всё это бытие опережала.
Волосы её были бы огненны – как солнечная корона, если бы не были стрижены коротко; вот так (но – и не только так) возможно было описать её внешность: она не была сиянием, но сияние от неё исходило. Любое к ней прилагательное (прикоснувшееся к ней только тем, что оказалось подле) меняло природу и становилось существительным признака, обретшего огневую плоть.
Здесь и сейчас – никто не мог бы сравнить с ней