скачущего по полю зайца, натыкаясь ночью на рыскающего ежа и высматривая на рассвете уклеек в воде Севра. Бродя по тропе вдоль берега, пролегавшей в двух шагах от ее дома в Ниоре, за старой кожевней, в районе огородов и мельниц, между двумя островами, двумя рядами каменных блоков и плакучих ив, где город как бы немного разбавляется природой, прежде чем окончательно кануть в воды Болота, она наслаждалась вечным движением природы, чувствовала себя частью гремучего мирского иллюзиона: она любила эти места за зыбкость неопределенности, за шелест колебания от прекрасного к обыденному; любила свой город, неотделимый от окрестных земель, по которым Линн колесила на своем «рено-мегане» с утра до вечера; Сент-Пезенн, Сен-Максир, Сен-Флоран, Сен-Лигер, Сен-Мексан, Сен-Реми, Сен-Помпен, Сен-Парду, Сен-Кристоф, Сен-Симфорьен, Сент-Макрин — все сплошь имена святых с их неизменным шлейфом чудес, в ее воображении они сплетались в одну чудесную географическую поэму, великий картографический реликварий, трубную песнь навигатора, — и даже не зная вовсе легенд, стоящих за именами, любой признает очевидное: Дух Святой в этих местах веет повсюду. Имена праведниц и праведников расцвечивали земли Пуату яркой россыпью фонем и придавали им даже больше благодати, чем припорошенные пылью романские церкви. Для Линн эти топонимы звучали какой-то фарандолой, бесконечной считалкой: Тай-лепье, Пье-де-Фон, Фон, Фондери, Ри, Риво, Во, Вольер и так далее. Линн (впрочем, надо сказать, что материала для сравнения ей недоставало, ибо в других местах она никогда не жила) любила Ниор за благость пейзажей, климата и других более загадочных аспектов, которые она и центр туристической информации называли «качеством жизни». Кулонж-сюр-л’Отиз отмечал северную границу ареала ее деятельности — ферма Макса располагалась в опасной близости от границы с Вандеей, которую нельзя было ненароком пересечь, ибо дальше дорожные указатели норовили отправить ее в таинственные города шуанов вроде Фонтене-ле-Конт или Майезе, из которых можно ненароком и не выбраться.
На улице по-прежнему мело; Гари подумал, что такой снегопад земле на пользу, он часто предвещает теплую весну и славный урожай. Он уже не помнил, было ли то какое-то научное наблюдение или народная примета, — какая разница. Гари страстно любил то, чем занимался. Ему не казалось, что он выполняет какую-то профессиональную работу, эта работа жила в нем с детства. Правда, подростком ему случалось витать в облаках, мечтать о приключениях, авиаперелетах, необыкновенной охоте, о далеких сафари и диких животных, но он забыл эти мечты без всяких сожалений; от них остался лишь легкий интерес к фильмам про животных и программам спутникового канала про экзотические страны. Гари никогда не принуждал детей идти по его стопам. Он знал, что жизненный уклад, свойственный ему и его родителям, постепенно исчезает, что время навсегда меняет привычки и пейзажи. Не то чтобы он жалел о прошлом, но иногда, как в то утро, шагая по равнине вдоль живых изгородей, меж грустных зимних полей, он сильнее ощущал непоправимое.
Гари поежился и встряхнул головой, отгоняя мрачные мысли; он глубже натянул кепку и поспешил добраться домой, пока усиливающаяся метель не превратит его в снеговика.
* * *
Аббат Ларжо, последний священник, проживавший в деревне, конечно, не подозревал, что в дальнейшем перевоплотится в дикую свинью, так же как не знал он, что раньше был лягушкой, вороной, бурлаком и кучей чего-то еще; он верил в рай и ад, в кущи, где души мертвых ждут воскресения тел, занимаясь своими делами, в радости или скорби, и неизвестно, действительно ли старый священник был убежден в существовании рая и ада или принимал все скопом, не рассуждая, вместе с Отцом, Сыном, Святым Духом и прочим, с детства в неотчетливом страхе Божьего гнева отрекаясь от разума в пользу веры. Он родился в самом сердце болот, за три десятка километров отсюда, в большом сыром и темном доме, в семье животноводов. Каждую весну его отец на лодке отвозил коров на выпас, и Ларжо вспоминал, как тот стоял на корме и длинным шестом отталкивал лодку, чуть проседавшую под тяжестью старой невозмутимой буренки, которая смотрела на плывущие мимо деревья бесстрастно, издавна привыкнув к такому обращению. Отец Ларжо и сам орудовал шестом, отправляясь доить летними вечерами коров на окруженных водой выпасах и возвращал домой баржу с молоком, стараясь не расплескать его, резко причалив. Он помнил, как ему впервые дали плыть одному по заводям и протокам на лодке, которая казалась огромной, и он чувствовал себя — прости господи — королем мира… Христианским воспитанием и неколебимой верой он был обязан матери и одному священнику из Дамвикса, в чьем ведении находилась его деревенская школа: загадочная Вандея была даже тверже в католической решимости, чем окружающие ее департаменты: настоящая гранитная голгофа. Аббат Ларжо был певчим в церковном хоре, потом страстно любил катехизис, обожал предания, притчи, Священное Писание, жития святых, образа, и, несмотря на неодобрение отца, про себя считавшего, что вся эта церковная блажь сделает из него бабу, но не смевшего идти против жены, священника и Бога одновременно, мальчик прошел младший семинарий и затем поступил в старший — в Пуатье, где в двадцать пять лет в день летнего солнцестояния 1962 года был рукоположен в сан священника. Аббат Ларжо обладал хорошей памятью, статной фигурой и весьма преуспел в Священном Писании; во время службы нередко грешил самонадеянностью и вместо того, чтобы читать Евангелие, цитировал его по памяти, глядя пастве прямо в глаза. Возможно, он мог рассчитывать на церковную карьеру, со временем получить собор или даже посох и аметист, но Ларжо был начисто лишен амбиций. Его единственным желанием было вернуться в свой уголок, как он говорил, — так и случилось ему поселиться в прекрасном романском пресвитерии, примыкавшем к церкви того же периода, в известной нам деревне департамента Де-Севр, где он и умрет почти пятьдесят лет спустя, прежде чем отправиться к высоким стволам чащи в теле кабана, того самого, что, схрумкав беличьи останки, стал кататься в холодном и влажном снегу.
Он думал, что видит снег впервые, потому что не подозревал, что ходил по этим землям совершенно иначе, на двух ногах, и делал это долгие годы; не знал, что в 1954 году видел Болото во льду и при желании мог бы ходить по протокам аки посуху; он не помнил вкуса угрей и улиток, запаха ладана и плотности гостии, вынутой из кибория, белой и гладкой, как снег, и уж тем более гармонии литургических песен и того волнения, которое сжимало при этом грудь священника — сжимало, как в первый раз. Его приход был