выбор Егору Пафнутьеву портреты двенадцати красавиц. Очень за него замуж желают, потому он и свою страну вызволил, и их отечеству помог, и сам Наполеон перед ним все равно как младший унтер-офицер. Спрашивают только, какой из себя Пафнутьев, насчет цвета волос и протчего.
Ну я, конешно, против своей нации не пошел: вежливо отвечаю, что, мол, красавиц благодарю и в презент им по серебряному самовару посылаю, а насчет волос не их дело — у меня своя русская обрученная невеста есть, деревни Васькино Боровичского уезда Новгородской губернии. Авдотья Спиридоновна Мякишева. С тем и отъехали.
Нарядился я, стало быть, в полный генеральский парад, распоряжение дал, чтоб солдат по домам распустили… Подали автомобиль в восемь самолучших лошадиных сил, тебя, друга моего закадычного, впереди с шофером посадил… и покатили мы, брат, в свой уезд… Ух ты!..
— Все?
Федор Иванович, бородатый коренастый дядя, больше похожий на степенного лешего, чем на армейского пехотного рядового, кончил свое художество: на холщовом исподе фуражки чернильным карандашом вывел полк, роту, имя-фамилию, а под ними две винтовки накрест, на манер знака «за отличную стрельбу». Надел фуражку на ухо и хлопнул заскорузлой ладонью по траве.
— Ну и шут ты, Пафнутьев, даром что ефрейтор! Голова у тебя генерального штаба, а мозги телячьи… Да рази ротный твой с тобой на ухо шептаться будет? Сичас тебе руки за спину и на испытание на распределительный пункт с фельдшером: проверить, мол, Егора Пафнутьева, точно ли он человек психический, либо так — от фронта отлынивает.
А ежели бы сдуру тебя ротный до дежурного генерала допустил и генерал бы твоей брехне поверил, ни шиша бы у тебя, милый друг, не вышло. Стал бы ты на ероплане со своим поручиком над Вильгельмом кружить, со всех сторон караульные чепелины, отколь ни возьмись, ероплан твой под микитки и ау, нет больше Егора Пафнутьева!
И уж, если точно такое твое дурацкое счастье, ты б его, Вильгельма, за хлястик либо под мышку зацепил, он сичас шашку вон, по веревке цокнул — а ему б снизу брезент растянули, чтоб невредимо спустился, как пух на репейник. И вдогонку тебе вкатили бы полную порцию… как в галку! Ты что ж, полагаешь, что они с места по подвижной цели палить не умеют?..
Доставай, ваше превосходительство, котелок… Вишь, земляки на обед бегут. А то с твоим автомобилем, да с имением, да с французскими красавицами — и без борща останешься.
1925–1928
СЫРНАЯ ПАСХА
(Рассказ эмигранта)
До войны жили мы с женой на Крестовском. Тот же Петербург, но знакомые, перебравшись к нам весной через Горбатый мост по конке откуда-нибудь с Гороховой, все, бывало, удивлялись. Черемуха у нас в саду цвела — прямо не дерево, а Монна Ванна. Райская яблоня бледным румянцем разгоралась… Речка своя была против дачи градоначальника. Крестовка. Пристань, лодчонка. Наберешь знакомых и повезешь их лимонную водку пить под Елагин мост. Вверху копыта гудят, а внизу мы сидим, покачиваемся и закусываем. Соловьи в кустах аккомпанируют. Где уж мне — только Фету впору описать…
Помню, бывало. Пасха поздняя и теплая выпадет, предпасхальные дни один другого краше пойдут. А в доме — флигелек у нас белый в саду стоял — битва русских с кабардинцами! Чухонка Дарья с дворником ковры волокут, друг на друга огрызаются, стулья все вверх ножками на столах, портрет Достоевского на кровати, халат — сам Шерлок Холмс не сыщет.
Придешь из банка, живому человеку посмотреть на живое любопытно: жена с Дарьей замазку с двойных рам сдирают, кислоту и вату с гарусом прочь уносят, суконка по стеклам, как канарейка, заливается. Под ватой песок набрякший. Поколупаешь, потрогаешь пальцем — надо же хоть раз в году развлечься. У ног кот, Брандмайором прозывался, выгибается. Тоже ему удовольствие: на свидания теперь не через кухню будет бегать, а прямо из окна в сад. В старой оранжерее у него по вечерам целый гарем собирался…
Жена, конечно, меня за дверь, сердится, словно я всю ее стратегию нарушил:
— Брось, Васюк! Что ты как семилетний… Только мешаешь. Возьми «Речь», поди в сад почитай…
И уйдешь. Хоть эту «Речь» я уж в банке два раза насквозь прочитал, читаю в третий. А то подложишь ее под себя на сырую скамью и на скворешницу смотришь: «Прилетели, милые!» Брандмайор о плечо трется, тоже на скворцов любуется. Я, так сказать, бескорыстно, а он гастрономическую лирику разводит, урчит.
* * *
О самом главном толком и вспомнить не могу. Потому к этому делу меня и на пушечный выстрел не подпускали…
В кухонной лаборатории жена с Дарьей засядут. Толкут, цедят, месят, лучше и носу не показывай. Иной раз изловчишься, изюму немного стянешь, миндаля. Пожевать ведь сладкого хочется.
Жена сейчас на дыбы:
— Ты что, чучело, жуешь? Покажи, покажи карман! Да уходи ты отсюда. Бога ради. Нечего за кулисы зря соваться. Потерпеть не может, мальчик какой… Возьми свою «Речь» и ступай в сад.
Добрый ведь человек, росту маленького, уютного, глаза — васильки, а как она меня этой «Речью» допекала…
И уж действительно! Вернешься домой с компанией после пасхальной заутрени, посмотришь на стол — голландский пейзаж. Куличи не какие-нибудь кособокие, с головой набекрень, а крепкие, ровные, белой глазурью отливают, пестрым сахарным бисером посыпаны. Барашек с флажками кротко копытце вперед вынес… Анемоны, гиацинты вокруг бутылок цветут — не нарадуешься. И пирамидками — сырные пасхи, заварные, цукатные, — неизбывная гордость моей жены… Не еда, а романс Чайковского, переложенный на сахарно-творожную музыку нежными и милыми женскими руками.
Не чревоугодник я, что зря на себя клепать, но скажу по совести: что краше весеннего пасхального стола? Завтрак, обед, ужин — ежедневная, так сказать, повинность. Хлеб наш насущный, и больше ничего. Перлового супа хлебнешь, отодвинешь, в зразах поковыряешь. Ну кисель еще туда-сюда, люблю. А пасхальное пиршество — можно ли сравнить? Краски, благоухание, архитектура… В вымытом окне облака, словно взбитые сливки, проплывают, банка точно и не бывало… Люди все такие кроткие, который скотина — и тот себя сдерживает, улыбка с утра до вечера во