Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 90
– А это мысль, – согласился Ушаков. – Сейчас проверим, что там есть внутри.
Он взял со стола глиняную кружку, несколько раз встряхнул ее, потом проверил пальцами, не застряло ли что внутри, и подошел к бочонку, попытался зачерпнуть что-нибудь в нем. Но если там что-то и было, то на самом дне, и Ушаков, сморщившись, попросил Мировича:
– Не получается у меня, наклони-ка его, а я кружку буду держать…
Василию было не особо приятно участвовать в затеянном другом похищении чужой выпивки, но отказать он не мог. Поэтому выполнил его просьбу и наклонил бочонок, в котором и в самом деле оказалось совсем чуть вина, заполнившего кружку наполовину.
– Их, что ли? – Аполлон кивнул на мирно спавших интендантов. – Не могли хоть чуточку побольше оставить. Жаден русский человек до выпивки, ох, как жаден! – И с этими словами он сделал большой глоток из кружки и протянул ее Мировичу. – Не побрезгуй, глотни в память о дружбе нашей недолгой.
Василию опять же стало неловко отказать другу, но пить ему совсем не хотелось. И все же он принял кружку и, чуть замочив губы, передал ее обратно.
– Э-э-э, брат, гляжу, пить-то ты так и не научился. Может, оно и к лучшему, но только непьющих у нас не особо любят. Поди, заметил уже. Хотя мое дело сторона, живи, как знаешь. – С этими словами он сделал еще большой глоток, закашлялся, поперхнувшись, и тут же вновь засмеялся сам над собой, через силу выговорив: – Вот ведь, точно говорю, русский человек жаден до выпивки. А ты, как Суржиком был, так им и остался – ни то ни се! Как один кузнец у нас в имении любил повторять: ни Богу свечка, ни черту кочерга, – после чего принялся закусывать, разворачивая многочисленные свертки с едой, извлекаемые все из той же дорожной сумки.
3
Мирович, съев всего лишь один кусок мяса с душистым, не успевшим зачерстветь хлебом, к трапезе товарища никакого интереса не проявлял. Никак не отреагировал он и на его слова о выпивке, противником которой Василий себя не считал, но почему-то особой радости она ему тоже не доставляла. Поэтому и слова Ушакова выслушал вполне равнодушно, и даже про себя отметил, что раньше он давно бы вступил с ним в спор и начал доказывать свою правоту, абсолютно не слушая его возражения. То было раньше… До проклятого столкновения в Ораниенбауме с Понятовским, после чего он вдруг почувствовал свою незначительность и ничтожность в этом мире. Теперь ему было все равно, обвинят его в излишнем пристрастии к выпивке или, наоборот, упрекнут в излишней трезвости. Подобные обвинения после пережитого теперь Мировича мало трогали. Он уже пожалел, что признал в приезжем своего друга по корпусу и упросил хозяйку пустить его на ночлег. Сейчас он мог бы спокойно спать дальше и не выслушивать смешные упреки, что он отказывается сделать глоток чужого, кем-то недопитого вина.
Ему хотелось поговорить с Аполлоном о чем-то другом, более важном. О той же Прусской кампании, что после посещения Петербурга предстала перед ним совсем в ином свете. Он порывался рассказать тому о своем знакомстве с Кураевым, о том, как он попал на бал, устроенный наследником, но вовремя спохватился, вспомнив о недавно данном обещании не упоминать ни при каких условиях обо всем, что там с ним произошло. Внимательно вглядываясь в торопливо жующего Ушакова, он вдруг пришел к выводу, что перед ним находится совсем другой человек, нежели тот, которого он знал раньше. Тот был весел, задорен, способен на непредсказуемый поступок, чем, собственно, запомнился Василию. А вновь встреченный им Ушаков оказался вполне заурядным человеком, которого ничего вокруг, кроме собственного благополучия, не интересовало. О чем с ним можно говорить сейчас, Мирович не представлял.
Наконец, насытившись и слегка захмелев, Аполлон привалился спиной к стене и, подавляя зевоту, поинтересовался:
– Чего же о себе ничего не расскажешь? В каком полку на службе состоишь?
– Ты вначале о себе расскажи, мне особо сообщить нечего. Записали меня в Сибирский пехотный, с ним и при Гросс-Егерсдорфе стоял, пока в капралах, а потом вот, почти сразу после боя, получил подпоручика. А тебя, выходит, сразу после корпуса в поручики произвели?
– Я же на последнем годе обучения был, потому и произвели. Это вас, недоучек, рассовали кого куда, а наших почти всех взяли на обер-офицерские должности: кого в Нарвский, нескольких человек в Киевский, а остальных в Московский, Выборгский, Ладожский полки. Я вот в Выборгский попал, а Петруша Ольховский, поди помнишь такого, в Ладожский. И оба в артиллерию направлены. «Единороги» шуваловские опробовать, – с усмешкой добавил он.
– Это вы, значит, в средней колонне оказались, где покойный генерал Лопухин командовал? – спросил Мирович, который много слышал о гибели командующего второй дивизией генерала.
– Правильно говоришь, на нас все силы пруссаков и ополчились. Не знаю, как и выстояли. Если бы не старичок Лопухин, что бежавших молодых рекрутов удержал, за собой повел, иначе и меня сейчас в живых не было бы, – с этими словами он широко перекрестился, найдя висевшую в противоположном углу темную икону с горевшей подле нее лампадкой.
– И что «единороги» шуваловские? Они во время сражения позади моего капральства поставлены были, бахали так, думал, оглохну. Вроде большой урон от них кавалерии был. Все у меня на глазах творилось. Но тебе лучше знать, коль ты при них командовал.
– Да какое там командовал! – обреченно выдохнул Аполлон. – То поначалу, когда пруссаки далече от наших позиций стояли, точно командовал. А потом, когда они толпой поперли, не до команд было: сам заряжал, сам стрелял и куда там наводил, уже не припомню. Прислуга – кого поубивало, кто в лес рванул, а остальные с неприятелем врукопашную дрались. Кто чем мог. Нам, артиллеристам, по штату, кроме пушек, другого оружия иметь не предписано. Там, наверху, – он ткнул пальцем в потолок, – решили, будто бы неприятель до нас добраться никак не должен, а потому не подумали об охране нашей. Вот оно и вышло… – замолчал вдруг он, уставясь в стол, и поднял опустевшую кружку, проверяя, не осталось ли в ней чего.
Мирович, заметив произошедшую с ним перемену, не спешил расспрашивать друга, что там случилось дальше, надеясь, что тот сам продолжит свой рассказ. И действительно, чуть помолчав, Ушаков закончил тяжким признанием:
– Когда всех вокруг меня поубивало, а на мне ни одной царапинки, словно заговорил кто, а пруссаки уже совсем рядом, два шага, и до меня доберутся, не выдержал, шпагу свою выхватил и что, думаешь, сделал? – Он пристально глянул в глаза Василию.
– Тоже на них кинулся? – спросил он, хотя понимал, друг его скрывал что-то, тяготившее его, а вот сейчас решился рассказать, может быть, ему первому, поскольку не мог уже дальше хранить это в себе.
– Если бы на них! – тяжело покрутил он головой. – Я же говорю: совсем один остался. Остальные – кто мертвый, кто раненый лежит, а пруссаков тех чуть ли не полсотни на пригорок лезет, где гаубицы наши стояли. Не знаю, зачем я шпагу свою выхватил, что я с ней против штыков их сделать мог, но кинулся, словно заяц, с того пригорка вниз, в сторону леска, куда не так давно часть рекрутов удула. Понимаешь, представил, как мне в брюхо штык прусский войдет, а он у них широченный да острый, вот умирать и не захотел. Бегу себе и думаю: «Аполлон, что же ты отцу родному потом скажешь? Как в глаза ему смотреть будешь, коль жив останешься?» И все одно – только шибче бегу, а вокруг меня пули свистят.
Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 90