Через несколько часов уже вся округа знала, какой внезапный удар обрушился на врачевателя бедняков. Как и в день свадьбы, только на этот раз облаченные в траур, со слезами на глазах, люди из соседних приходов снова собрались вместе, чтобы проводить к последнему пристанищу гроб с бедной юной красавицей.
Вопреки обычаю, Пьер Прост пожелал присутствовать на мрачной церемонии и самолично возглавить похоронную процессию.
Пока двигалось траурное шествие и звучали церковные молитвы, врач держался бесстрастно. И только его лицо нет-нет да и сводила судорога, выдавая душевные муки, которые он силился одолеть.
Но, когда прибыли на кладбище, когда гроб на веревках опустили в свежевырытую могилу, когда первые комья земли с глухим, зловещим шумом, не похожим ни на один другой звук на свете, упали на крышку гроба, Пьер Прост не смог превозмочь горькие рыдания, подкатившие к его горлу из самого сердца и вздыбившие его грудь, как неукротимый северо-западный ветер вздымает океанские волны… Он заткнул рот носовым платком, чтобы заглушить невнятные крики, готовые сорваться с его безудержно дрожащих губ; он пал ниц – распростерся на земле, припорошенной снегом, и уткнулся в него лбом. Снег таял на глазах, пар устремлялся в небо от прикосновения этого пылающего огнем лица.
Когда могилу засыпали, когда отзвучал последний стих «De Profundis…»[4], многократным эхом разнесшийся по отдаленным горам, Пьер Прост поднялся на ноги.
Он снова успокоился, сумев победить горе во второй раз.
Тогда его обступили женщины. Крепкие молодые крестьянки с розовощекими младенцами на руках, то и дело припадавшими к их пышным грудям. И каждая просила Пьера Проста как об особом одолжении – выбрать ее в кормилицы для дочери.
Врач бедняков горячо поблагодарил их, но в просьбе отказал. Он решил, что бедная малютка, оставшись без материнского молока, не прильнет губами к груди чужой женщины. Кормилицу сможет заменить их домашняя козочка, благо летом та вдоволь щипала траву вокруг грушевых деревьев в саду, а зимой, в небольшом загоне, примыкающем к дому, пожевывала душистое, пахнущее тимьяном и чабрецом сено, скошенное на горных лугах.
Какова бы ни была воля Пьера Проста, селяне, все до единого, давно привыкли считаться с нею и ее уважать. Так что никто из них больше не настаивал, и врач бедняков в одиночестве вернулся в свой осиротевший дом, где еще несколько дней назад его встречали на пороге со счастливой улыбкой и где теперь, когда прошла добрая половина его жизни, у него не осталось ничего, кроме колыбельки у пустого очага…
Но, кто знает, быть может, и эта колыбелька скоро опустеет: ведь оставшаяся без матери крошка, напомним, родилась тщедушной и слабенькой. Она словно не цеплялась крепко за жизнь, как другие младенцы, и одна из главных причин, заставивших Пьера Проста отказаться от услуг кормилицы, заключалась в том, что он хотел, и даже чувствовал такую необходимость, сам ухаживать денно и нощно за дочерью, по крайней мере до тех пор, пока малютка хотя бы чуть-чуть не окрепнет, не наберется жизненных сил, которых ей так недоставало.
От кладбища Лонгшомуа до дома врача была какая-нибудь пара шагов по крутой тропинке, петлявшей по склону холма.
Погруженный в свои печали, понурив голову, безвольно опустив руки, Пьер Прост, совсем потерянный, с потупленным взором, неспешно одолел это короткое расстояние.
Он толкнул садовую калитку, даже не подумав закрыть ее за собой. И прошел в дом.
Его встретил жалобный писк. Малютка плакала.
– Бедное, невинное дитя, – проговорил врач, беря на руки младенца, – ты едва народилось на свет и уже страдаешь от боли!.. О, пусть уж лучше всемилостивый Господь призовет тебя к себе незамедлительно, если однажды на твою долю выпадут те страдания, что сейчас испытывает твой отец!..
II. Странные гости
Это было на третью ночь после смерти Тьеннетты – с того рокового часа сама природа, будто разделив душевные терзания Пьера Проста, содрогалась в ужасном ненастье.
В ту ночь буран, безудержно бушевавший третий день кряду над вершинами Юрских гор, казалось, разразился с удвоенной силой, его неистовство росло с каждой минутой, с каждым мгновением. Сыпавший без устали снег, временами поднимаясь в огромные белые смерчи, готов был сорваться грозными лавинами с отвесных горных склонов. Он уже завалил чуть ли не доверху долины и встал ледовыми преградами на пути рек, заставляя их обратиться вспять, к своим истокам. Проносясь через леса вековых черных елей, сгибавшихся под его сокрушительным напором, точно податливые жерди, буран бушевал, издавая совершенно невероятные звуки, сливавшиеся в один странный гул. Это походило то на свист сказочных драконов, взмывших на огненных крыльях ввысь и уносимых прочь шальными порывами ветра, то на оглушительные, душераздирающие, полные отчаяния стоны. Такое впечатление, будто стенали сами горы, будто плакали сокрытые за тучами горные вершины, а скалы вторили им протяжными рыданиями.
Вслед за тем слышались непрерывные громовые раскаты, смутно напоминавшие грохот канонады на поле битвы. Было слышно, как, словно в предсмертной агонии, трещат старые ели, надломленные бурей, как они кривятся, а потом, подхваченные незримой силой, разлетаются, точно соломинки.
Было, наверное, часов одиннадцать вечера, по небу бежали громадные, похожие на боевых коней тяжелые черные тучи, затмившие бледное сияние звезд; и, однако, в причудливых отсветах устилавшего землю снега сумерки совсем не казались глухими.
А сейчас давайте проникнем во вторую из двух комнат, составлявших, как мы уже говорили, жилище нашего врача.
Эта комната, довольно просторная, хоть и с низковатым потолком, выходила парой узких окон в огороженный сад. Обставлена она была совсем просто и отличалась от каморок, где ютились самые обездоленные из соседей-селян, только чистотою и опрятностью. Пол покрывали сосновые доски, чуть обтесанные и грубо подогнанные одна к другой. Потолок был обшит такими же досками, только потоньше, подпертыми небольшими неровными балками.
Побеленные известью стены были украшены разве что тремя-четырьмя яркими картинками – изображениями святых и мучеников – обрамленными незамысловатыми подписями в стихах.
Очаг, в отличие от традиционных швейцарских шале, домишек, какие принято строить в горах, был устроен не посредине комнаты. В одном из ее углов помещался высокий камин из камней – на его полке, под колпаком, стояла крашеная деревянная фигурка Айнзидельнской Богоматери.
Напротив камина находилась кровать – она была сколочена из легкой древесины и скрыта за сплошным, длинным пологом из зеленой саржи в желтую полоску.
Маленький стол на кривых ножках из старого пиренейского дуба, огромный шкаф орехового дерева с резными филенками (такие шкафы в крестьянских семьях переходили по наследству от матери к дочери, и в них обычно хранили весь домашний скарб), четыре-пять деревянных стульев да пара скамеечек – вот и вся обстановка.