– А ментоны, они разве про тайники партизанские не знают?
– Х-м-м… Все оружейные схроны по инструкции должны были состоять на учёте НКВД. Но инструкция, она и дана, чтобы её нарушать. На бумаге одно, а на деле… Так вот, о партизанстве. Честно скажу: в ту пору мне отличиться не раз довелось. Не одного и не двух фашистов отправили на тот свет вот эти самые руки, которые поднимал я 15 сентября 1941 года, сдаваясь в плен. Командир отряда к награде представил. Медаль «За отвагу», не хухры-мухры! Другой на моём месте, может быть, загордился, но на душе у меня по-прежнему лежал камень. Камень позора. В ту пору я часто прикидывал: «Ну, погибни я в бою под Лохвицей смертью храбрых – кому от этого лучше? Да, сдался. Но выжил и продолжаю сражаться, и есть от меня польза!» Но всё же корил себя за то, что не хватило духу подорвать себя с фрицем. Я мстил немцам и их пособникам за свой позор, пленных не брал, на поднятые руки внимания не обращал. Хотя вру, был один случай…
Отец обрывает себя на полуслове. Вслушиваясь, подкрадывается к окну и, осторожно вытянув шею, смотрит во тьму. Тут и до ушей сына доносятся звуки: хруст сучка, шорохи, а затем и приглушённые голоса вдали. Сын шепчет:
– Похоже, до утра они ждать не собираются.
– Надо легавых окоротить. Так, давай в соседний класс, живо!
Гулкое эхо быстрых шагов разносится по чёрным пустым коридорам школы. Влетев в класс, они бросаются в разные углы. Притаившись у окон, оценивают обстановку. Отец кивает. Звон бьющегося стекла режет мглу, и густой ночной воздух рассекают веером пули. Грохочет автомат сына, бухает карабин отца. Всполохи пламени освещают злые гримасы на худых лицах. Эти двое бьют по ближайшим, расположенным метрах в семидесяти кустам. Дав несколько неприцельных очередей из ППШ, разрядив карабин, отец с сыном тихонько крадутся обратно в учительскую. Ответных выстрелов нет. Шорохов в кустах больше не слышно. Усевшись на ставшие «своими» места на полу, они перезаряжают оружие. Знакомый голос, усиленный рупором, но на этот раз не монотонный, не нудный. Его обладатель явно выведен из себя – срываясь, он нервно орёт, словно лает:
– Эй, там, в школе! Значит, не спите? Что ж, вот вам информация к размышлению, чтобы ночку скоротать! Как только начнёт светать, вы должны сложить оружие и выйти с поднятыми руками! Ровно в семь ноль-ноль начинает трезвонить церковный колокол, если к этому моменту не сдадитесь – штурм! Долго вы не продержитесь, противопехотных гранат у меня здесь целый ящик! Чтобы школу вместе с вами разворотить хватит! Это моё последнее предупреждение, следующий разговор будет другой! Слышали? В семь ноль-ноль! Всё!
Отец с сыном смотрят на заветный брезентовый рюкзачок, из-за которого вся заваруха, затем переводят взгляды на раскуроченный циферблат. Значит в семь! Интересно, сколько до срока осталось? Часа три, четыре? Слышится шёпот:
– Надо сдаваться, сынок…
– Ну, сдадимся мы, и что?! – парень обрывает отца, сверкая глазами. – Лично мне – всё одно вышка. Тебе-то, может, и есть смысл. Тебе, может, червончик от силы впаяют, переживёшь как-нибудь. А на мне кассирша висит! И инкассатор – он же, гнида, похоже, не выжил! Так что сам и сдавайся… тебе не привыкать. Однажды на войне ты руки уже подымал!
– Не однажды. Не забывай про мой второй плен.
– Ты хочешь сказать… что и во второй раз сдался… добровольно?! Ну, ты даёшь! Охренеть! Что за ночка признаний…
– Когда же ещё я признаюсь, как не сейчас? Кому поисповедуюсь, как не тебе? – отец стирает капельки пота со лба, долго трёт виски прежде чем продолжить. – Фрицы со своими пособниками плотно обложили наш партизанский отряд 13 февраля 1943 года. Трое суток уходили мы с боями по лесам сквозь метели, пытаясь прорваться к своим. Бросали амуницию, боеприпасы, затем и раненых. Не вышло. В то утро мы вновь напоролись на очередной вражеский заслон, и я понял: этот бой точно последний. На тот момент от нашей партизанской бригады осталось в строю лишь три десятка боеспособных, или, как у нас говорили, активных штыков. Вот только «активными» нас можно было назвать лишь с о-о-очень большой натяжкой! Измотанные, голодные, промёрзшие, с минимумом боеприпасов.
Да-а-а, в то утро решил я, что теперь-то уж точно конец. И подумалось мне, что не зря всё же я в плен под Лохвицей тогда сдался: сумел ещё с фрицем повоевать и свой вклад в нашу будущую Победу приумножил. «Но, – размышлял я, отстреливаясь от наседавших немцев, – ежели в первый раз оказалось «не зря», значит, может, и во второй будет так же?» Короче, когда нас совсем припёрли, взрывать я себя не стал и пулю в рот не пустил. Оружие бросил и давай орать: «Их капитулирен!» – сдаюсь, стало быть…
– Они тебя пощадили!?
– Партизан фашисты обычно в плен не брали. И чего я только не наплёл фрицам, чтобы меня на месте не кончили. В уши нассал им, мол, владею информацией ценной. Мне повезло, конечно, сдаться немцам, именно немцам, а не полицаям, не западенцам или казакам. Часто ведь за нашим братом партизаном гонялись карательные подразделения предателей, и уж от них точно – пощады не жди. Фрицы же решили с казнью повременить. Сразу не грохнули – появился шанс выжить…
Да, сын, ты прав: во второй раз подымать руки проще. Знаешь, кто однажды черту перешёл… При первом же удобном случае, на третий день плена я пытался смыться. Понимал, что если бежать, так чем раньше – тем лучше, шансы выше. Словили. Пустить в расход собирались, да ограничились тем, что отметелили так, что сутки с полу подняться не мог. После (чего и ждал, и боялся) стал слабнуть: простудился, да и кормёжка – одно название. То картофелину гнилую на целые сутки дадут, то миску супа – чуть тёпленькую водицу с листом капусты, а то и вовсе голодом морили. В общем, здоровье на такой диете я потерял быстро, о побеге в обессиленном состоянии не могло быть и речи…
В битком набитых запечатанных вагонах-скотовозах отправили нас в Германию. Неделю ехали в холоде, голоде, жажде. На улицу не выпускали, кому приспичило – ходили под себя. В одном лишь нашем вагоне человек десять издохло, но и трупы выносить не позволяли. Так и ехали, словно, в большом холодном сортире, только ещё и мертвецы под ногами. Благо погода стояла прохладная, трупы не сильно воняли. Ну, а дальше стало чуть легче. Отправили работать на шахту. И там, конечно, кормили погано, но всё же кормили. И там от изнурительной работы, болезней, бомбардировок наших союзничков во множестве гиб наш брат узник. Но всё-таки большинству удавалось как-то выживать.
А потом меня отправили в концлагерь – за саботаж. Я ж им там, на шахте, оборудование слегка подпортил. Думал, что если сбежать не удалось, так хоть это зачтётся. Не зачлось! Множество раз в последующие годы я размышлял: если бы меня загнали в газовую камеру Аушвица – а это могло произойти, задержись наступление наших войск на денёк-другой – тогда хотя б остался я навсегда «жертвой нацизма». Не героем, но и не изменником. Но Красная армия наступала слишком быстро, и нас освободили.
– Ты что, не радовался освобождению?
– Конечно, все мы радовались в тот день 27 января 1945 года, но не каждого из нас ждало радостное будущее, – отец вновь осторожно подкрадывается к окну, долго всматривается в ставшие теперь различимыми в тёмно-сером полумраке силуэты кустов. – Время идёт, скоро рассвет. Ни разу в жизни не желал я с такой силой, чтобы ночь никогда не кончалась! Я не успею рассказать тебе всё, да это и невозможно. И не нужно. Ты и так знаешь достаточно и про мои годы в лагерях: Колыма, Вятлаг, и про жизнь непутёвую после освобождения, про то, как решил остаться после отсидки в этом лесном краю, как заманил сюда и вас с мамкой, земля ей пухом. Но сейчас перемалывать всё это некогда. Сейчас нужно лишь одно: чтобы ты понял самое главное!