Белый флаг
Некропоэма
Прошло четыре года.
Ведьма ухала черепом в лёд; ночь, декабри, январи. Свист позёмок, раскрут лиховейных закруток. С косогора станины ледовой кто-то глазом сучил преисподню болотистых мраков. Шептались виденья, в навозе ноги свои согревая.
Курчёнок простуженный сизый, облитый чернилом, против ветра рванулся, хозяйка с ножом, с фонарём позади, но – отстала. Меж торосов царапками по льду, к проёмине бежала пернатая тень от домов, от столов. Бородатые кошмары по перелескам сигали.
Она. В красно-байковом-на-турецком-ватине пальто, из кино возвратилась, из города. После работы затоптать недоедки прибрежных лиризмов. Страшно: то ли просека, то ли канава, то ли куски болтаются за верандой иль над – не видать. Тепловатая вяль щупала пломбы зубов, забиралась за перегибы кашне, кашемировой кофточки с брошью – то был знак педучилищных курсов.
Оглянулась – не рассмотрела: на востоке града токи сияющих улиц, проспекты – прожекты. Синева! Там река, осветляя свои нечистоты, – заводы любили в неё помочиться ядом редких сортов, – постаревшие воды влачила к отливам, к приливам. Отсверки забытого града коснулись женского носа и исчезли за дверью. Пришёл домочадовский хаос и запах.
Вот и день умертвили удачно, миллиарды таких впереди. Их в бильярд отстучим, отвоняем блевотиной тайн, и каких!
Пропустила в свою комнатёнку стайку учениц. В кухонный гам пошла готовить ужин. Пока промывала овсянку (варить и давить с солёной камбалой), вспомнила со злобой завуча, как он в окриках рыло навохривал: никогда, ни-ни-ни, не разделю вашей симпатии, голубчик, Зинаида Одовна, к Обломову! Что вы нашли в нём светлого, пышущего маячным пульсом звезды троповодной? В этом сбитне клейстера и ячневой каши охающей, паразитирующей… что? в сём канонизированном лоботрясе нет ни единого позыва… хотя бы скворешник для лесных птах сколотить, для мускульного экзерсиса. Наболтали детям о какой-то тайне сердца, о некоей гармонии в лености. Согласен, Атмана в булочной не найти… а Костолизова вчера в учительскую со слезами прибежала. Как завуч – утешил. Это второй прецеденс. Папа отлучил её от избы, а она (уже зима) – без тулупчика: лень, обломы, обломовщина. Если и дальше эта зараза пойдёт, кто на физо пойдёт? Поломойщица или ботаничка Сиси?.. Кстати. Обошлись без венка – светлой… группа товарищей. Простить? Но и с великим Лёвой вы осрамились. Мне каждый день мнения доносят, и прочее… и про вас, как вы сегодня несли чушь про динамизм запятой, про монему. Много себе позволяете, способствуете рождению слухов. Он прикрыл рукой подпись благожелателя, и она прочла: мама сказала, что (была цифра 8)… – он не дал дочитать. А вот и: за то, что Харамузина её любимица, её мать дарит ей билеты… Завуч опять не дал дочитать. Техничка говорит, что вы пьёте. Чертёжнику противна ваша причёска. И кескесе за тайные говорушки происходят у вас дома? Смотрите, голубчик, добра, только добра желаю. И вообще, с Обломовым у меня девятый год горе!
Управляющая литерописанием вернулась в класс. Пусто-пусто, в партах крошки хлеба, фантики, сломанное перо – следы надрывов в познаньи. Скрючилась, вспомнив супершлягер «Школьная учительша моя». Головка на бок, длинное платье, лукавый кавалерист в саване. Зависть, лесть, вон всё из памяти.
В классе био кислые герани, рыбки вверх пузом. От тишины качаются планшеты с потрохами примата. Хозяйка класса закопана четыре дня назад. Маленькая старушка равно мечтательно рассказывала и о настурциях, и об аскаридах.
На улице учительницу поджидал Петя Рурыкин – любимая жертва школьных репрессий, фуфырь и кентавр среди малолетних кентов. Личико кроткое, глаза – шары для кегль-бана, поражённые жаждой конца света и бильгарциозом. Глаза мучителя стерильных ценностей. Мать сорок лет провела в больнице, отцу придавило голову. С петушиных лет читывал шестой том Даля и зубрил стозначную таблицу логарифмов. Ему – 15. Обожает сочинения на вольную тему. Среди наглонаинахального ле фантастик: Гёте и Колумб – братья, муравей – прадед муравьеда, а сновиденья принадлежат нам – среди этих анекдотов в сочинениях Рурыкина встречались и весёлые истории: о квартире из тридцати комнат, о кастрюлях с замками, о магните под электросчётчиком, о пироге с накрошенными бритвенными лезвиями, о балериночке Софи, поклоннице Айвазовского, берущей половину пенсии у слепых за доставку пищи. Сопляменники по школьным сиденьям не раз подвергали Рурыкина остракизму, что, однако, не сбивало будничное мозговерчение.
Обратился к Одовне: на лодке можно в час-другой, но поздний день, приходите на именины, в старый сад. Сели в лодку. Вы похожи, – картавила Зинаида, – на завуча, почему вы набросились на Обломова? Я лишь хотела выявить колебания. – Согласен. Главное – связать самость разума, и всё для того, чтобы у бэби было готовое мироразумение. – Согласна. Жить афоризмами, а не эйфорией. – Согласен. Они будут вспоминать нас за труды пикантно-каторжные, без которых солнце – не солнце, весна – не весна. – Теперь, когда все мои страхи за питомцев прошли, теперь, когда они, как и я, отдерзались и начали путь к истокам, я снова вспоминаю будущие дни и вижу за партами своих учеников.
№ 1 – убит в козлятнике (17).
№ 2 – перешёл в 9-г (50)
№ 3 – в доме забытых (55).
№ 4 – автор 275,5 книг по этике (32).
№ 6 – не вернулось с лесопильни (38).
№ 7 – 20 лет глотал мячи на манеже (84).
№ 8 – до сих пор…
№ 11 – от краба сердца (15).
№ 14 – жена (99).
№ 15 – № 15.
№ 16 – прачка (62).
№ 19 – обглодан саранчовыми (20).
№ 20 – дворник (400).
№ 21 – процессуальный оптимист (30).
№ 27 – мастер женских причесок (18).
№ 29 – сказительница, умерла в 596 лет.
Петя Рурыкин, ответьте, где вы сейчас и по какой-номенклатуре проходила ваша жизнь? Что не гребёте? Мы встретились у Дома засоленных рукописей. Вы пытались подкинуть туда свои «Воспоминания о любви». Позже я читала их и долго корчилась не то от сострадательных инфинитивов (торт с финиками был тогда), не то от страждущих прерогатив певучих. Особенно – слова в твоём рассказике: растерзаю этот мир и положу к твоим голеностопьям. Обратила внимание, Петя, на излом в междусочии глав «Орлица моя» и «Преступник отчаянный, милый». Последняя глава, где она швыряется в окно (из-за дилеммы), успевая рыкнуть до разрыва коронарных ниток: я раздавлю асфальт персёю – последняя глава насыщена риторнелями с имитацией фалекиева стиха; предромантизм параболической мысли, украшенной версифицированными варваризмами, сдобренной эпиталамической интерполяцией (эпизод в таверне). Блестяще написана сцена Эго с Джованиной: анадиплосис безучастия, великолепные издевательства над компаративистами из клики структурологов менипповой сатуры. И всё хорошо, но Еврипида не превзойти, если талант не полакомится в конторских и больничных палатах.