Этот раскатистый гул преследовал его во сне, нарастая там до оглушительного грохота. Во сне он брел в ручьях крови по развороченной земле, а проснувшись, с беспомощным ужасом читал за завтраком в «Моргенблатте», как военная машина перепахивает континент, пожирая все под солнцем, что мало-мальски может ей пригодиться. Она пожирала монахов и выплевывала их как военных священников, превращала пастушьих собак в окопных, а пионеров авиации – в пилотов бомбардировщиков, егерей – в снайперов, пианистов – в военных музыкантов, детских врачей – в лазаретных мясников, философов – в поджигателей войны, поэтов-лириков – в вампиров; церковные колокола переливали в пушки, линзы от оперных биноклей монтировали в прицелы, прогулочные пароходы становились войсковыми транспортами, псалмы – национальными гимнами, ткацкие станки из Винтертура ткали уже не шелка, а тик для обмундирований, баденские турбины вырабатывали ток не для рождественской иллюминации, а для электролокомотивов «Эрликона», перевозивших не туристов в Энгадин, а уголь и сталь для домен и литейных цехов производителей оружия.
Через тысячу пятьсот дней, незадолго до тринадцатилетия Феликса Блоха, машина по причине нехватки топлива забуксовала и нехотя остановилась. С тех пор она вела себя более-менее спокойно, что правда, то правда, однако теперь уже урчит снова; скоро опять начнет дергаться и тарахтеть, и рано или поздно ее маховики опять завертятся, а острые зубья опять вгрызутся в ландшафты, пожирая плоть и души людей.
Возможно, эту машину не остановить, говорит себе молодой человек, но меня она не получит. Я в этом участвовать не стану, не стану учиться машиностроению. Займусь чем-нибудь абсолютно непрактичным. Чем-нибудь красивым и бесполезным, что машина нипочем не поглотит. Вроде Гольдберг-вариаций. Что-нибудь да найдется. Во всяком случае, в ВТУ я не пойду. Не стану учиться машиностроению, сколько бы отец ни настаивал. Скорей уж наймусь возчиком в пивоварню.
Он резко отталкивается от стены склада и, готовый к мятежу, спрыгивает с погрузочной платформы. Но, еще не приземлившись на щебенку, опять падает духом, теряет решимость, а когда делает первые шаги по разболтанным плиткам дорожки, ведущей среди путей к зданию вокзала, из глубин его существа, через сердце в голову, потихоньку, но неудержимо, словно горький пузырек в шампанском, поднимается осознание, что он наверняка пойдет в ВТУ и будет учиться машиностроению, ведь, во-первых, не выдержит разрыва с отцом, во-вторых, у него сплошь отличные оценки по математике, физике и химии, а в-третьих, хоть убей, ему совершенно не приходит в голову, куда еще приложить свое одностороннее дарование, кроме как к изучению машиностроения в ВТУ.
Семафор между путями переключается на зеленый, открывает «зеленую улицу» скорому поезду на Женеву. В купе первого класса в один из первых ноябрьских дней 1924 года – трудно сказать, в тот же ли день и в тот же ли час, – сидит художник Эмиль Жильерон. Через Триест и Инсбрук он ездил по делам из Греции в Райслинген под Ульмом, с заказом для Вюртембергского метизного завода. На обратном пути он намеревается ненадолго заехать на Женевское озеро и похоронить на родной земле прах отца, который незадолго до своего семидесятитрехлетия скончался в одном из афинских ресторанов.
Отца тоже звали Эмиль Жильерон, он тоже проживал в Греции и был художником, а при том знаменитостью. Как рисовальщик он сопровождал Генриха Шлимана[1]на раскопках в Трое и Микенах, создал для греческой почты серию марок, служил учителем рисования в королевском семействе, выстроил себе солидный дом с роскошным видом на Акрополь и сделал из сына превосходного делового партнера. Поэтому для семьи стало большим сюрпризом, когда после вскрытия завещания обнаружились одни только долги и выяснилось, что Жильероны жили на широкую ногу, однако ж всегда едва сводили концы с концами.
Замешательство близких усилилось еще и оттого, что в завещании покойный высказал пожелание быть похороненным на старой родине, на Женевском озере; ведь официальная, законная репатриация трупа через три или четыре государственные границы сопряжена с финансовыми и административными затратами, которые по карману разве что Папе Римскому, королю Англии или какому-нибудь американскому железнодорожному магнату. Мало-мальски осуществима была только тайная перевозка после кремации. Хотя кремация в православной Греции находилась под запретом и за нее грозило суровое наказание, в посольском квартале Афин существовали похоронные агентства, специализировавшиеся на зарубежной клиентуре. За особую мзду они в день похорон доставляли попу на кладбище гроб, где вместо покойника лежали мешки с песком, а тело скрытно вывозили на подпольную кремацию.
Эмиль Жильерон наотрез отказался выслушать подробности означенной услуги; он не хотел знать, какой булочник, гончар или слесарь ночью предоставлял похоронщикам свою печь, а утром снова пек в ней булочки или обжигал кувшины для воды. Лишь во время плавания из Пирея в Триест на пакетботе компании «Триестинский Ллойд» ему пришло в голову, что он никогда в точности не узнает, вправду ли отца кремировали или бросили на корм акулам и не наполнена ли сигарная коробка в его чемодане прахом чужого человека, а то и размолотыми костями уличной собаки.
Эмиль Жильерон-младший – красивый мужчина в расцвете лет. Лицо еще сохранило юношескую резкость черт и золотистый загар тех лет, что он вместе с отцом провел на раскопках Кносса, глаза блестят, как у его итальянки-матери Джулианы, которая всю жизнь донимала его и отца своей опекой и ревностью. Волосы и лихо закрученные усы очень уж черные, чтобы счесть их цвет природным, нос покраснел от ежедневной бутылки арманьяка, складочки в уголках губ свидетельствуют о легкой горечи и разочарованном честолюбии. В Афинах его ждет жена, итальянка Эрнеста, которая на досуге пишет маслом на террасе их особняка симпатичные пейзажи, один и тот же вид на Акрополь, и четырехлетний сынишка по имени Альфред.
Глава вторая
Было бы чистой случайностью, если бы Эмиль Жильерон, выезжая с цюрихского вокзала, заметил девочку и юношу, но мне этого хочется. Хочется, чтобы он засиделся в вокзальном буфете и был вынужден бежать к поезду и чтобы в поту, едва переводя дух, снял шляпу и пальто и пихнул чемодан в багажную сетку, меж тем как поезд, мало-помалу набирая скорость, покидал вокзал.
Мне хочется, чтобы Эмиль Жильерон упал на мягкое сиденье и, тяжело дыша, посмотрел в правое окно, где на некотором отдалении проезжает темно-синий, как ночь, поезд. В окнах видны пассажиры, готовящиеся выходить и теснящиеся в коридорах. Двери еще закрыты, только в последнем вагоне сидит на лесенке белокурая девочка-подросток и зевает во весь рот. Странное зрелище для этого времени года, думает Эмиль Жильерон, глупышка может до смерти простыть. Наверно, поссорилась с родителями и теперь упорно не желает вернуться в теплое купе. Считает родителей павианами или жабами, себя же – венцом творения. Этой светлой фигурке следовало бы хоть одной рукой держаться за поручень, иначе юношеской избранности быстро придет конец. А другой рукой не мешало бы, зевая, прикрывать рот, было бы куда симпатичнее.