– Дался вам милорд Биконсфильд! Он хороший, честный человек. Опытный политик… – неуверенно промямлил Генри Лайонелл.
Графа перекосило, как от острого приступа зубной боли.
– Ну нельзя же нести такую густопсовую чушь! – со страданием в голосе сказал он. – Это называется катахрезой. Противоречием в определении. Сухая вода. Людоед-вегетарианец. Честный политик. Я скорее в эльфов и фей поверю, чем в такое чудо природы. Неумеха он, ваш Дизраэли. Да к тому же жулик, который водит королеву за нос. Я бы ему не то что поста премьера, я бы ему скотный двор мести не доверил.
– Уильям! Как вы можете!..
– Я пятьдесят лет как Уильям. Но, в конце-то концов, вы правы. Я-то наверняка не политик. Для этого занятия мне не хватит подлости. Я солдат.
Лицо Стэнфорда побледнело ещё сильнее, и он с волчьей тоской в голосе добавил:
– Был солдатом. Теперь я никто. Старая развалина, доживающая свой век. Доживающая исключительно из милости королевы Виктории. Если бы не пенсия за ранение… Да вы же не хуже меня знаете – я мало что не нищий! Кроме этого особняка, небольшой ренты да титула, до которого никому нет дела… Э, что там говорить!
Он помолчал, вернулся к столу, тяжело опустился в кресло. Налил себе виски.
Молча выпил с другом и Лайонелл.
– Главное даже не это, – сказал граф тихо и тоскливо. – Генри, я двадцать два года отдал Британской империи. Я служил в Индии. Я сражался в Белуджистане и заработал там болотную лихорадку. Я дрался на афганской границе. Я терял друзей. И насколько же чужим был мир вокруг нас! Впрочем, нет. На самом-то деле отнюдь не мир был чужим – мы были чужими в этом мире.
– Могу себе представить, – сочувственно пробормотал Лайонелл.
– Нет, – покачал головой Уильям Стэнфорд. – Не можете. К великому вашему счастью.
– Уильям, вы не только теряли! – горячо возразил Лайонелл. – И не всё в тех краях оказалось для вас чужим и враждебным. Точнее… не все.
– Вы о Фатиме, не так ли? – Стэнфорд слабо улыбнулся, горькая складка между бровей исчезла. – Что ж… Изредка судьба дарит нам подарки, в противном случае никто бы попросту не захотел надолго оставаться в этом мире.
«Милый друг, – подумал Генри Лайонелл, – я молю Бога, чтобы этот подарок судьбы не оказался горше всех ваших несчастий, вместе взятых. Хотел бы я ошибаться, но некоторые вещи бросаются в глаза…»
– Это необыкновенная редкость, когда мужчина и женщина действительно вместе. Рядом – сколько угодно! – продолжил Уильям. – Рядом, но врозь… Так было у меня с Мэри, матерью Питера. Хоть я с ней и рядом-то толком побыть не успел…
Лайонелл мрачно кивнул. Он издавна приятельствовал с графом, хорошо помнил его первую жену, светловолосую смешливую Мэри. Она сгорела за полгода от скоротечной чахотки, когда её сыну – первенцу графа – исполнилось всего лишь пять лет. Уильяму тогда было тридцать, он сражался в Белуджистане, и даже хоронить Мэри пришлось без него. Да-а, маленькому Питеру пришлось несладко. С пяти лет в частном колледже-интернате, правда, очень хорошем, но без родительской ласки, без домашнего тепла… Может быть, Уильяму стоило взять мальчонку в Индию? Глядишь, и выросло бы из Питера Стэнфорда что-нибудь… другое!
– Я очень благодарен вам, Генри, – сказал Стэнфорд, – за то, что вы тогда так уважительно отнеслись к Фатиме. Не то что эти надутые индюки, мои соседи по Фламборо-Хед. Вашему сыну я тоже благодарен. Ведь Майкл – единственный, по сути, друг моего Дикки.
Лицо графа раскраснелось, брови вновь сошлись к переносице. Чувствовалось, что эта тема задевает его за живое.
– Вы не только мой друг, вы – мой адвокат. Вы отличный, опытный законник. Профессионал в своей области, не так ли? Я хотел бы поговорить с вами, Генри, о положении дел в моей семье. Обо мне, о моей жене и сыновьях. Этот разговор давно назрел. Хотя бы потому, что я не знаю, сколько мне ещё осталось жить, но не думаю, что долго. А положение дел весьма сложное. Мало того. Оно становится всё хуже. С каждым днём.
«Боюсь, что вы не догадываетесь, до какой степени сложное! И насколько хуже…» – подумал Лайонелл, но вслух сказал другое:
– Я знал, что вы заговорите об этом. Для того вы и пригласили меня посетить вас сегодня, разве нет?
– Да.
Словно стылым ветром Северного моря потянуло из окошек кабинета. Словно сгустившееся напряжение дохнуло ноябрьским холодом на дрова в камине, сделало тусклым уютный свет лампы над столом.
– Что бы ни думало на этот счёт так называемое «приличное общество», но перед Богом и людьми Фатима – моя законная жена, – твёрдо произнёс Уильям Стэнфорд. – Она стала христианкой, она приняла англиканство, хоть это дорого ей стоило. Она поступила так из любви ко мне. Она желала, чтобы наш ребёнок был рождён в законном браке. Я хотел того же. Кстати, Фатима не только законная, но и очень любимая жена. А Ричард – законный сын. Мой Дикки. Ничуть не менее законный, чем Питер!
«О да! – угрюмо подумал Генри Лайонелл. – И куда более любимый, чем Питер, вот ведь что самое важное. Мне понятно, почему так получилось. Тогда, в семьдесят восьмом, десять лет тому назад, вы оказались дома. Здесь. Чудом избежав смерти, едва оправившись от страшных ранений, после вынужденной отставки. Ричарду тогда было три годика. И до семи лет, до того, как вы отправили его в колледж, вы были рядом каждый день. И рядом с вами была мать Дикки. Ах, друг мой, видимо, вам нужно благословлять афганцев за их пули, потому что, я уверен, то были самые блаженные четыре года вашей жизни. Мальчик тоже был счастлив эти четыре года, он, конечно же, успел привязаться к вам. Может быть, даже полюбить. Зачем, ну зачем вы отправили его в Йорк?! Вот в чём заключалась ваша самая страшная ошибка! Вы должны были слушаться своего сердца и своей жены. Я же знаю: Фатима умоляла вас оставить Ричарда дома, махнуть рукой на традиции… Но вы хотели сделать из своего любимца настоящего англичанина. Маленького лорда. Йоркский частный интернат, затем – Оксфорд или Кембридж… У меня тогда не хватило настойчивости убедить вас. Не хватило, скажем прямо, проницательности, чтобы представить, как тяжело придётся Дику в интернате. В результате после четырёх лет счастья вы обрекли мальчика на четыре года страданий. Ричард – дважды аристократ по крови, гордец. Как вы. Как его мать. Вы изредка посещали его в Йорке, он изредка приезжал домой на рекреации. Но даже тогда, совсем маленьким, он уже считал ниже своего достоинства жаловаться вам! Он молчал. Он улыбался. Хвала Всевышнему, у вас хватило ума забрать его из интерната два года тому назад. Но для этого потребовалось, чтобы у мальчика случился тяжёлый нервный срыв! И как он теперь относится к вам, вы можете ответить? Хотя бы самому себе? Я вот не могу. Зато я могу с уверенностью сказать, что на Фатиму расставание с сыном подействовало самым разрушительным образом. Ведь ваша любимая жена постепенно сходит с ума, неужели вы не замечаете этого, Билли? Это замечательно, что вы решили дать Ричарду домашнее образование. Но разве вы не могли выписать из Лондона, как домашнего учителя, кого-нибудь другого, а не Ральфа Платтера? Где были ваши глаза, дружище? Материалист-безбожник, фанатик естественных наук, адепт дарвинизма… Человек, для которого нет ничего святого, для которого мораль – звук пустой! Я говорил с ним, и неоднократно. Он сам признавался мне в таких симпатичных взглядах. А вы удосужились поговорить с Платтером по душам? Боюсь, что нет. Ваша семья сейчас – это бочка с порохом. Целый пороховой склад. Не сыграть бы Ральфу Платтеру роль искры…»