Конечно, я тут же срываюсь и пускаюсь в пространные воспоминания о том, что Вике было всего пять лет, а мне девятнадцать, когда она оказалась на моих руках, и это я вытирала ей нос, водила ее в школу, к репетиторам и в бассейн, делала с ней гимнастику для исправления осанки и еще много чего. Вика только презрительно фыркает и уходит в свою комнату, а я еще долго не могу успокоиться, расхаживаю из угла в угол, ломая руки и мучительно повторяя: «За что, за что? За что она меня так ненавидит?»
В общем, в тот раз события развивались по известному сценарию. Я мучилась мигренью, Вика заперлась у себя, Маша шмыгала носом на кухне. Ситуацию слегка разрядил появившийся вечером Филипп, который по моему лицу понял, в чем дело.
— Что на этот раз? — спросил он, развязывая галстук перед зеркалом.
— То же, что и всегда, — вздохнула я устало.
— Понятно, — скрежетнул он зубами, — наша принцесса опять наглеет. Может, с ней потолковать по душам и разъяснить ситуацию?
— Только не это, — испугалась я, потому что с Филиппом падчерица церемонится еще меньше, чем со мной. Однажды она так и сказала мне: «Ты предала отца, и я тебе этого не прощу». Тогда я попыталась ей втолковать, что имею право на свое маленькое женское счастье, но Вика меня и слушать не хотела. Что до Филиппа, то его она демонстративно не замечала и называла в его же присутствии приживалом и альфонсом. Филиппа это задевало, он пару раз рвался «научить соплячку уму-разуму», но я его останавливала.
— Что, плохо себя чувствуешь? — Филипп присел на кровать.
— Голова, опять голова, — пожаловалась я.
— Ну иди ко мне, моя девочка, я тебя пожалею, — Филипп обнял меня, я положила голову ему на плечо и замерла. Я хотела не так уж много — тепла и спокойствия, — но тревога, охватившая меня 12 марта на даче в Ключах, по-прежнему была со мной, тут, рядышком. Все это время я, не отдавая себе в том отчета, чего-то ждала, я знала, что-то случится.
Филипп отстранился и внимательно посмотрел на меня:
— Что-то ты мне не нравишься в последнее время, нервная какая-то, бледная, глаза больные…
— Я же сказала, у меня мигрень, — я откинулась на подушку.
— Тогда выпей что-нибудь… Подожди, я сейчас. — Он вышел из спальни и вернулся со стаканом воды в руках. Протянул мне таблетку. — Держи.
Я послушно проглотила таблетку и запила ее водой из стакана.
— А теперь попробуй уснуть. — Филипп заботливо укрыл меня пледом и задернул шторы на окнах: на улице было еще совсем светло.
Таблетка подействовала, я быстро заснула. Сначала было тихо, а потом я услышала голоса. Говорили обо мне, а я не могла понять, во сне это происходит или наяву…
Глава 2
Эта старушка в старомодной газовой косынке и с набухшими веточками вербы в руках перечеркнула всю его жизнь одной-единственной фразой и кротким взглядом выплаканных глаз.
— А Лешенька-то помер… — шепнула она ему почти заговорщицки и скрылась за оградой Иверского храма, будто приснилась.
Шатохин вздрогнул, ринулся было за ней, но вовремя опомнился. Что же ему, искать эту старуху в церкви во время службы? Может, она его с кем-нибудь перепутала, и вообще, мало ли на свете полоумных старух? Так он себя успокаивал, а на душе было скверно, скверно, скверно… Как с жестокой похмелюги.
— Шатохин, тебе нужно отдохнуть, а то доведут тебя твои духовные искания до желтого дома, — сказал его старый приятель, с которым они когда-то вместе начинали работать в одном отделе, выслушав сбивчивую шатохинскую исповедь. Приятель этот, правда, в отличие от Шатохина, здорово продвинулся по служебной лестнице и занимал высокую должность в Генеральной прокуратуре, что, впрочем, не мешало ему оставаться хорошим мужиком. Они по-прежнему время от времени встречались и, приняв на грудь граммов по двести, вели неторопливые разговоры «за жизнь».
— Да нет, — покачал головой Шатохин, — мне нужно на пенсию. — И в тот же день подал рапорт на увольнение.
Начальство, конечно, уговаривало повременить, учесть сложную криминогенную обстановку, а также проблему с кадрами, но в конце концов сдалось. С тех пор, вот уже два года, Шатохин пенсионер. Нет, он не забивает козла в ближайшем сквере и не окучивает картошку на дачном участке (да его и нет, участка-то). Как и прежде, он ходит на службу, только через день, — в охранное агентство — и, между прочим, зарабатывает побольше, чем прежде. Жена так прямо ошалела от свалившегося на нее изобилия и твердит с утра до вечера:
— Давно бы так, и жизнь спокойная, и деньги хорошие…
А Шатохину все равно, он ведь не легкого хлеба искал, просто он больше не мог, ну не мог и все. Если бы его не позвали в охранное агентство, он бы газетами торговал в электричках, на худой конец дома сидел бы, но об увольнении из органов жалеть не стал бы ни минуты. Тем более что великой карьеры он не сделал, поскольку никогда к ней не рвался. Ведь Шатохин по природе своей или, как теперь принято говорить, «по жизни», был человеком галерки. Не в том смысле, что его не пускали в партер, по правде сказать, он сам выбирал галерку, и вполне осознанно, в качестве уединенного местечка, где можно расслабиться, расстегнуть тугой воротничок рубашки, вытянуть ноги и откуда, когда надоест, легко можно удалиться, никому не мешая и не привлекая лишнего внимания к своей персоне.
При этом он никогда не считал себя ни счастливым, ни несчастным и вообще о таких вещах не задумывался. Зачем? Себе в убыток. Да и некогда было, по большому счету. А другой бы на его месте, возможно, переживал и комплексовал. Некрасивый и несуразный, успехом у женщин никогда не пользовался, на службе звезд не хватал, просто честно пахал, и все, до того дня, до того самого дня, когда в Иверском переулке ему встретилась странная старушка в газовой косынке.
И все же новая жизнь далась ему не так уж и легко, потому что после пятидесяти любые перемены чреваты, даже перемены к лучшему. И стала Шатохина тоска есть, ну просто поедом, и еще идеи какие-то странные в голове поселились. Дошел до того, что начал жалеть о дачном участке, от которого некогда отказался. Он тогда подумал: кто будет возделывать и облагораживать эти задрипанные сотки? А теперь вот они пришлись бы очень кстати, сляпал бы себе на них какую-нибудь сараюшку и имел вожделенное уединение. По крайней мере летом. Не потому, что плохо относился к своим домочадцам или был окончательно и бесповоротно одиноким волком, просто с некоторых пор обнаружил в себе острую необходимость хотя бы на время отстраниться от привычной рутины и взглянуть на свою жизнь со стороны.
Он по-прежнему приносил жене зарплату, всю до копейки, но домашними делами не интересовался. Жена разрывалась на два дома: свой и замужней дочери, семейная жизнь которой не ладилась, и почти всю шатохинскую зарплату отдавала ей, потому что молодым хронически не хватало, но Шатохину было все равно. Другой на его месте, может, на стенку бы полез от возмущения, что на его деньги вполне себе беззаботно жили два великовозрастных оболтуса, не отказывающие себе не то чтобы ни в чем, но уж по крайней мере в очень и очень многом. Шатохину же было наплевать.