– Ах, девочка моя, ты такая сумасшедшая!
Умберто зовет безумием то, что ему угрожает. Не тех, кто угрожает ему лично – конкурента, вора или того, кто наставит ему рога, – а то, что грозит разрушить саму структуру общества, которое обеспечивает Умберто привилегированный образ жизни.
Привилегии для Умберто важнее, чем сама жизнь, – не потому, что он не выжил бы без своей американской любовницы, четырех слуг, фонтана в саду, шелковых рубашек или званых ужинов жены, а потому, что в привилегиях заключена система ценностей и оценок, с помощью которых он судит о смысле прожитой жизни. Все его ценности проистекают из веры в то, что привилегии он заслужил.
Однако же осознанный Умберто смысл жизни его не удовлетворяет. Он спрашивает себя, отчего свобода всегда воспринимается как уже завоеванное, подчиненное качество? Отчего свободой нельзя наслаждаться без того, чтобы за нее бороться?
Умберто называет безумием то, что угрожает общественному порядку, гарантирующему его привилегии. I teppisti олицетворяют безумие. Но безумие также предполагает свободу от общества, в котором он существует. Таким образом, Умберто приходит к выводу, что ограниченное безумие даст ему больше свободы в обществе.
Он зовет Лауру сумасшедшей в надежде, что она привнесет в его жизнь частичку свободы.
– Умберто, у меня будет ребенок. Наверное, девочка. Если родится девочка… – Лаура вспоминает о шапочке и решает, что разговор о подарке поможет смягчить резкое заявление. Она рада, что забеременела, постоянно думает о будущем ребенке, но считает унизительной необходимость упоминать о своей беременности. – Если родится девочка, то на ее пятнадцатилетие я подарю ей твою джульетку. Шапочка будет ей к лицу.
У гостиницы швейцар подбегает к экипажу и распахивает дверь.
– Закройте! – велит ему Умберто и просит извозчика поехать к озеру.
Извозчик пожимает плечами. Идет дождь, опускаются сумерки, на озере ничего не увидишь.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает Умберто.
– Превосходно.
– Ты была у врача?
– Да.
– А кто он?
– Мой врач в Париже.
– Что он сказал?
– Что так оно и есть.
– Что так оно и есть?
– Да.
– Врач так сказал?
– Да.
Слово «да» звучит весомо, подкрепленное авторитетным заявлением неведомого врача, и позволяет Умберто примириться с новостью, лишает ее загадочности, делает управляемой, доступной для обсуждения; окрашивает ее, придает форму и вес, так что новость утрачивает свою первоначальную неопределенность и абстрактную белизну.
– Я отец, – произносит Умберто.
Это не вопрос, а утверждение, но Лаура кивает, хотя и не видит никаких преимуществ в том, что Умберто – отец ребенка.
– Почему ты мне раньше об этом не сказала? Ты же мне писала.
– Я решила, что лучше объясниться при встрече.
Умберто лихорадочно раздумывает, что можно и чего нельзя сделать в Ливорно для незаконнорожденного сына.
– А сколько… – Он торопливо загибает пальцы, будто подсчитывая.
– Три месяца.
– Назовем его Джованни.
– Почему Джованни? – спрашивает Лаура.
– Так звали моего отца, его деда.
– А если родится девочка?
– Лаура! – отвечает он, однако по его тону не разобрать, что это – предлагаемое имя или реакция на невероятное предположение любовницы о том, что Умберто способен произвести на свет дитя женского пола. – Как ты себя чувствуешь, малышка?
– По утрам мне нездоровится, а днем я страшно голодна. Не понимаю, зачем мы катаемся вокруг озера, погода ужасная. Я бы съела пирожное. Здесь делают очень вкусные пирожные, мать о них рассказывала. Миндальные.
– Знаешь, у меня никогда не было детей, – говорит Умберто. – И я… как это сказать… rassegnato. Смирился.
Он пытается ее обнять. Она вырывается.
– Ты – мать моего ребенка! – Он удивлен. – Почти что жена. Если бы я мог, я бы на тебе женился.
Благородный ответ не удовлетворяет, а разъяряет Лауру. Ей кажется, что своими словами Умберто преобразует ее, превращает в свою жену – в ту, что живет в Ливорно, в ту, которую он всегда хотел назвать матерью своего ребенка. Она, Лаура, становится матерью ребенка главы семьи. Это превращение странным образом преображает и жену в Ливорно; теперь Эсфирь олицетворяет соблазн, свободу и неумолимость. Два месяца мысль о ребенке радовала Лауру. Она не представляла себе, что ребенка придется родить для отца, независимо от ее воли… Лаура всхлипывает.
Она позволяет себя утешить. Умберто – причина ее расстройства, однако он же облегчает ее страдания. Нет, не тем, что устраняет причину – сам факт своего отцовства, – а своим присутствием, своим телом, так, что осознание Лаурой своей горькой участи постепенно растворяется, как растворяются в сумраке очертания ворот или слова, написанные на бумаге. В объятиях Умберто все ее тревоги и заботы отходят на задний план; ее имя, произносимое с младенческой интонацией, всплывает откуда-то изнутри, просачивается из-под кожи – из-под ее детской, чувствительной кожи.
С изумленным любопытством ребенка она нежно гладит огромную тяжелую голову с седой гривой волос.
Еще в детстве Лаура поняла – из собственного опыта и из некоторых замечаний матери, – что женское тело полно тайн, восхитительных и постыдных. С возрастом она убедила себя, что чрезвычайно чувствительна ко всему, что с этим связано. К примеру, внезапный испуг вызывал у нее месячные, лифчики натирали ей соски, а матка конвульсивно сжималась от ласкового прикосновения к определенному месту на плече. Подобная чувствительность Лауру смущала, раздражала и, как ни странно, радовала, давая надежду на то, что в один прекрасный день появится мужчина, которому можно будет поверить эти тайны.
* * *
Ужин подают в номер. Лаура все еще всхлипывает, а Умберто старается развлечь ее рассказами о жизни в Ливорно. После ужина он снимает сюртук, развязывает галстук, отстегивает воротничок рубашки и говорит:
– Иди ко мне, моя зеленоглазая малышка.
Лаура корчит недовольную гримаску.
– Давай просто полежим рядышком, обнимемся, как дети, – уговаривает ее Умберто.
Она ни минуты не сомневалась, что хочет родить ребенка. Дитя будет принадлежать ей и только ей. Скандала Лаура не страшится – имея в своем расположении значительные средства, жить она может где угодно. Глупо соблюдать приличия. Она готова еще раз бросить вызов обществу, как в семнадцать лет, когда вышла замуж, несмотря на возражения родных, а потом, два года спустя, во всеуслышание велела мужу навсегда оставить ее в покое.
Она нежится в объятиях Умберто, безразличная к его страсти. Ей нравится, когда он лежит тихо. Она позволяет ему лелеять себя, однако находит его пылкость нелепой. Прежде она не уклонялась от ласк Умберто, потому что это давало ей возможность продемонстрировать изощренную сексуальность своего тела, которое Лаура считает непредсказуемым, чувствительным и безупречным, как ядрышко миндаля в скорлупе. Сейчас она изумлена своим равнодушием. Младенец уже наделил ее даром самодостаточности.