Вечером, когда я шла после работы домой, а ветер гнал передо мной листья и весь Нью-Джерси был погружен в тишину и вечерний сумрак, я не удивилась бы, даже вдруг увидев, например, человека со сложенными за спиной крыльями на ступеньках городской ратуши или голодного волка на углу Пятой и Мейн-стрит. В конце концов, кому, как не мне, было знать, что такое сила истинного желания. Невидимое, неизбежное, оно по воздействию подобно движению бабочки, которая вдруг взмахнет крылышками где-то по ту сторону земного шара, и все изменится — все, включая погоду. В основе теории хаоса, как объяснял мне когда-то брат, лежит одна теорема, согласно которой любое, самое малозначительное действие одного объекта способно влиять на другой объект, вне зависимости от дальности расстояния между ними. Брат мог называть это как угодно, у меня это называлось судьбой.
Впрочем, я тогда об этом еще не знала. Прошло тринадцать, а потом и пятнадцать лет, а я все так же работала в библиотеке. Ходила я с той же стрижкой «под эльфа», какую соорудила себе в восьмилетнем возрасте, она стала у меня чем-то вроде «товарного знака». И люди ждали от меня все того же: помощи без вопросов и облегчения жизни. Никому в голову не приходило подумать, а кто я-то такая? Иногда я, так сказать, встречалась с Джеком Лайонсом. Он звонил мне на работу, что-нибудь спрашивал, а потом позже, вечером, ждал меня на библиотечной парковке. Этим мы занимались в машине. Торопливо, пугаясь каждой теки, как ненормальные. Но риск был у нас в крови. И время мы выбирали, когда вот-вот должен был подъехать кто-нибудь из начальства или когда валил снег и возле машины успевало намести сугроб фута в три. Видимо, подсознательно я хотела, чтобы нас кто-нибудь застукал, но этого не произошло. Когда мы с Джеком были вдвоем, все будто вымирали и мы оставались одни во всем мире. Джек знал, что я не люблю слов, и это была чистая правда, я их не любила, но потому, что не доверяла себе, и только себе. Всем остальным доверяла. Зато Джек мог болтать без умолку. Мог, например, ляпнуть, что любит меня, хотя, разумеется, ни о какой любви не шло и речи, но это было неважно. Важно было другое. Что была девушка, чье сердце заковано в ледяную броню, которая смотрела на свои горы. В тех горах всегда царила холодная тишина, настолько холодная и прозрачная, что там не обо что было уколоться. В те времена мне казалось, что дальше, за этими горами, ничего нет, во всяком случае, ничего такого, ради чего имело бы смысл сделать хотя бы шаг.
Каждый раз Джек после свидания позволял мне уйти и никогда не просил разрешения подвезти до дома. Видимо, он понимал меня лучше, чем все остальные. Видимо, знал, что я не заслуживала ни доброго отношения, ни преданности, ни счастья. Но однажды он привез маргаритки — букет был привядший, купленный на лотке по пути в библиотеку, но все равно это были цветы. И это был конец. Джек все испортил. Он привез цветы — как будто мы перестали быть друг другу чужими, как будто нас связывало теперь нечто большее, чем обычный секс и любопытство, замешанное на смерти; и все было кончено. Я поняла, что он может и впрямь ко мне привязаться, и прекратила встречи.
Без него событий в моей жизни не стало окончательно. А вскоре слегла бабушка, и я переселилась к ней, чтобы проще было ухаживать за ней. Мой брат жил во Флориде и был слишком занят своей жизнью, а у меня ее все равно не было, а были только работа в библиотеке и одинокие вечерние прогулки. Бабушка любила меня искренне, всей душой, хотя я могла отблагодарить ее за это лишь куриным бульоном, тостами с маслом, бесконечными чашками «английского утреннего чая» с медом и лимоном и бесконечными книгами из библиотеки. Книги у нас тогда лежали по всему дому: в кухне, под кроватями, за валиками дивана — слишком много книг для одного человека. Наверное, мне казалось, что, пока ей будет интересно жить, она не умрет; она решит задержаться, чтобы дочитать книгу, потому что читать она обожала. «Хочу добраться здесь до глубины», — говорила она про очередной роман, как будто речь шла об озере или пруде. И мне казалось, что так будет всегда, однако номер не удался.
— Ты должна радоваться жизни, — сказала мне бабушка однажды вечером, когда я помогала ей пить чай.
Самой ей было уже трудно даже держать чашку. Она пила чай крохотными глотками, будто птичка. Я поддерживала ей голову, а волосы у нее пахли лимоном и пылью. Мне хотелось плакать, хотя я забыла, что такое слезы. Умение плакать отличается от умения ездить на велосипеде — стоит не потренироваться какое-то время, и тут же забываешь, как это делается. Потом можешь сколько угодно кривляться перед зеркалом, резать лук, смотреть душещипательные киношки. Не помогает.
В тот вечер бабушкины слова застигли меня врасплох. Я-то думала, что она одна на всем свете понимает, что я давным-давно выбыла из игры. Я не заслуживаю радости жизни. Неужели даже моя единственная драгоценная родная душа, бабушка, тоже этого не понимала? К тому времени я прожила на свете лет больше, чем было моей матери, когда холодным вечером она отправилась в ресторанчик, где ее ждали подруги. Кто я такая, чтобы мне было дозволено радоваться?
— Ты видишь в жизни один только негатив, — продолжала бабушка.
— Весь позитивный семейный генофонд достался тебе, — ответила я.
Но она меня удивила. Учитывая состояние ее дел, учитывая состояние дел в мире.
Перед концом, измученная болезнью, перестала радоваться жизни даже бабушка. Она стала плакать во сне. Это было невыносимо. Я оставляла присматривать за ней кошку, которая досталась мне по наследству, и та лежала, свернувшись клубком на функциональной кровати, взятой в больнице напрокат, а я сама выходила на крыльцо глотнуть свежего воздуха. В воздухе чувствовался привкус соли. Была весна, и сосновая пыльца летала повсюду; одежда от нее была желтой, будто покрытая серной пылью. В ту ночь я пожелала, чтобы жизнь моя изменилась и я начала бы ее заново, все равно где, в Париже или в Лондоне. Или в Италии, или хоть в Нью-Йорке, где я училась в старших классах. Сменить кожу, уйти и не оглядываться. Я тогда не знала, как начинают новую жизнь. Все мои знания ограничивались смертью, и не успела я понять, что делаю, как пожелала, чтобы бабушкины страдания закончились. Пожелала, чтобы мир этот выпустил ее из своих лап.
Потом я уснула на диванчике, а она умерла. Рядом с ней оставалась кошка, которая разбудила меня своим мяуканьем, и я сразу поняла, что случилось. Нед мог приехать в Нью-Джерси только через несколько дней, потому что в Орловском университете шла сессионная неделя, и пришлось отложить похороны. Он увидел, что мои дела плохи, едва только вошел в комнату. Я была похожа на птичку, которую выпустили на свободу из клетки, а она не умела летать и была в состоянии лишь вспорхнуть на подоконник. Всю свою жизнь в душе я лелеяла планы побега из Нью-Джерси, а теперь не могла себя заставить даже переступить порог гостиной. Я почти ничего не ела, кроме разве что кукурузных хлопьев с молоком. Перестала мыться, и от меня, как от всякой заброшенной развалины, исходил слабый запах плесени. В библиотеку мне пришлось съездить — чтобы сказать, что я не вернусь. Все огорчились. Джек прислал милую записку на полицейском бланке, где сообщал, что соскучился по мне больше, чем сам ожидал, и надеется, что я вернусь. Только я и не думала возвращаться. Мне не хотелось переодеваться и не нужны были ни библиографические изыскания, ни автосекс с чужим человеком, который был мне безразличен. Порой я с утра до вечера так и просиживала в халате. У меня не было сил умываться, смотреть в зеркало, открывать дверь, выходить из дома.