– Не кастрированы, дурень, а обрезаны! И это совсем не одно и то же – даст Бог, когда-нибудь сам поймёшь р-разницу, – хитро прищуривалась башка.
– А зачем их обрезают? – вступал Лёшка.
Ривка-Малка на мгновение задумывалась, отряхивала мучные руки о фартук и задумчиво переводила взгляд куда-то вверх:
– Ну во-первых, как говорит наш раввин, это красиво…
Подзатыльников от неё перепадало мальчишкам больше, чем от остальных родственников, вместе взятых. Те, и с одной, и с другой стороны, были постоянно заняты – работали, торчали в бесконечных командировках, – на детей оставались только выходные. В такие дни обеими семьями шли гулять в парк, закармливали мальчишек мороженым, отпускали кататься на аттракционах. А Ривка-Малка за это время умудрялась приготовить на всю ораву обед – супчик куриный с домашней лапшой, селёдочку под шубой и обязательно какой-нибудь сладкий пирог, с курагой, например.
Говорят, что ностальгия в большой степени держится на воспоминаниях о еде, которую ты любил в детстве, о запахах, витающих над тарелкой с твоим любимым супчиком с клёцками или жарким с хрустящей картошечкой и соусом, который потом можно собрать румяной корочкой хлеба. А какую ностальгию вызывало так называемое кусочничество, то есть поедание во дворе хлеба с маслом, посыпанного сахаром, когда у всей остальной ребятни текли слюнки, независимо от того, были они сыты или голодны, – этакий коллективный сеанс кулинарного гипноза.
И потом, за обедом, когда оба семейства обменивались мнениями о происходящем в стране, используя для этого, как было принято, эзопов язык, бабка «лепила» всё, что думала, прямым текстом, заявляя, что сейчас не 37-й, рябой сдох и рот ей никто не заткнёт, всё равно во дворе её считают «сбрендившей жидовкой», и она намерена воспользоваться этой репутацией на все сто. Родители делано закатывали глаза к потолку, втайне получая огромное удовольствие от её язвительных комментариев, и умоляли детей не слушать, а главное, не повторять этой «антисоветчины» в школе.
Собственному сыну, то бишь Сенькиному отцу, очень любила вопросики задавать: «Ты уверен, что ты именно ЧЛЕН этой партии? А может, женский орган? Тоже хор-р-оший, только применение другое. Пассивное».
Когда Лёшке с Сенькой было лет по тринадцать-четырнадцать и к ночным поллюциям прибавились утренние неожиданные эрекции, которыми они гордились, принимая их за признак мужества, всевидящая бабка сказала им как-то, вроде невзначай, что, мол, не всё то солнце, что по утрам встаёт. Эти слова стали впоследствии их любимым паролем.
Несмотря на полную несхожесть натур, мальчишки друг друга обожали, и каждый знал про другого практически всё. Такие дружбы – с детства и на всю жизнь – настоящий подарок судьбы, поважнее всех любовей будут.
Похоже, Сенька в его смерть до сих пор не верит. В сторону гроба смотреть боится – уставился сухими глазами в пространство, только кадык на тонкой шее судорожно подёргивается.
Вон к нему подошёл распорядитель, просит сказать последнее слово. Как самого близкого друга. Тот не понимает, чего от него хотят. Распорядитель берёт его за локоть и подводит к возвышению, на котором стоит гроб.
Сенька, неловко взобравшись на посмертный пьедестал, застывает на какое-то время в прострации, потом неуверенно косится на уложенного в последнюю колыбель закадычного дружка.
Лёшка лежит, профессионально намакияженный ловкими руками гримёра, расчёсанный, с идеальным пробором, но всё с той же ухмылкой на подкрашенных губах, не поддавшейся никаким усилиям дорогостоящего специалиста.
На Сенькином лице выражение испуганной растерянности сочеталось с гримасой боли – ему никак не удавалось совместить это неподвижное чужое тело с образом своего неугомонного дружка. Это-то детское выражение на конопатой физиономии Семёна и спровоцировало покойного на последнюю, уже потустороннюю шутку, и он, несмотря на все запреты, не смог удержаться – щекотнул Сеньке крошечную, но очень важную зону в мозгу, в левом полушарии, отвечающую за воображение. А дальше уж всё покатилось само собой…
Семён вдруг ясно увидел, как покойник открыл левый, абсолютно живой синий глаз и медленно заговорщически-значительно подмигнул ему. Потом, слегка высунув язык и крякнув от напряжения, перевернулся на живот – брюки у него оказались спущенными, и мраморные ягодицы засияли потусторонним светом в полумраке церкви.
Сенька судорожно сглотнул и в ужасе огляделся – похоже, никто ничего не заметил. Все смотрели на него, Сеньку, в напряжённом ожидании речи.
Сцепив зубы и сжав кулаки от напряжения, он ещё раз опасливо заглянул в гроб – на этот раз Лёша, как и положено в его состоянии, лежал в классической позе нормального покойника, на спине, с плотно закрытыми глазами и сложенными на груди руками. И эта, соответствующая всем законам жанра и выверенная веками поза усопшего показалась вдруг Сеньке какой-то наглой насмешкой над всеми живыми, собравшимися хоронить его друга.
Тут Семён, неожиданно для самого себя, открыл рот и заговорил. Вернее, как он понял мгновением позже, его устами заговорил Лёша – своим собственным, многим здесь хорошо известным, чуть с хрипотцой голосом.
– Я умер – и сразу стал значительным! – В тоне звучала насмешливая торжественность. – Теперь у меня есть особая примета – мёртв! Вот он, самый короткий и надёжный путь «приобрести положение», пусть и горизонтальное! Сколько же всяких слов обо мне сейчас будет сказано – только свежие покойники и картины, вывешенные в музеях, слышат такое количество и разнообразие глупостей… – Сенька обвёл присутствующих полубезумным взглядом и продолжил свою ёрническую надгробную речь: – А каким интеллигентным человеком я выгляжу сейчас, каким вдумчивым! А как лежу!! Поза, которая так нелепа в жизни, становится такой естественной для покойника. Только теперь это называется не «встать в позу», а «лечь в позу». И наконец-то сбылась мечта моей мамы – её сын выглядит достойно, да что уж там – потусторонне-торжественно. Это неважно, что значительным и интеллигентным я стал выглядеть только в гробу: лучше поздно, чем никогда! Известно ведь, что не каждому жизнь к лицу. Некоторых смерть красит больше. – Следующий кусок речи Сеня и вовсе произнёс белым стихом, встав в позу певца, исполняющего арию Ленского:
Но как же я уйду?!
Ведь я ещё не все приличия нарушил!
Не всё назвал своими именами!
И не додумал массу важных мыслей!
Не всем успел пропеть я правду в уши
И не сплясал кадриль среди гробов! —
Сенька переступил с ноги на ногу, поменял позу и, забыв закрыть рот, театрально воздел руки к потолку (в его случае, к сводам церкви) и завыл опереточным речитативом: – Фиаско, когда оно смертельно, ведь может быть великим! Ну не великим, так хоть величественным… А?! – оттопырил он по-клоунски ухо, как бы прислушиваясь к нарастающему ропоту. – Вы не согласны?! Ну, хорошо, пусть будет просто величавым… ха-ха-ха… – В этом месте Сенька резко замолчал с приоткрытым ртом, как если бы забыл текст. И вдруг заорал на всю округу и почему-то с грузинским акцентом: – Катарсиса ха-ачу, да?..