– Ну же, Фред, – сказал мне Гийом Рапно, – не для того мы так далеко забрались, чтобы уйти несолоно хлебавши!
– Я… нет… Я не думал, что… – Я внезапно заговорил в точности как Патрик Модиано.[11]– Все-таки… мы же не папарацци…
– А кто же мы еще, идиот, ты работаешь в «Вуаси»![12]Ты что, не соображаешь, если он нам откроет, это же сенсация мирового масштаба, даже если захлопнет дверь перед носом, все равно картинка будет worldwide![13]
– Но… Сэлинджеру за восемьдесят, он глух как пень, к тому же он ветеран Второй мировой, так что наверняка вооружен.
– А-а. Вот об этом ты мог бы сказать нам раньше.
Деревянный щит перед владениями Сэлинджера предупреждал: «NO TRESPASSING».[14]Накануне мы брали интервью у писателя Стюарта О’Нэна в его саду в нескольких километрах отсюда. Он напомнил мне девиз штата Нью-Гэмпшир: «LIVE FREE OR DIE».[15]Огнестрельное оружие по-прежнему свободно продается в этом штате, несмотря на регулярные кровопролития в школах.
– Я так и знал, что ты сдрейфишь, – сказал Жан-Мари Перье. – Ты просто мифоман.
– Нет, я… я… вежливый.
Вся команда в машине расхохоталась, и я тоже – из вежливости. Но я не соврал. Учтивость вкупе с робостью сильно осложняет мне жизнь. Я всегда думал, что, будь все хорошо воспитаны, обществу не понадобились бы законы. И я плохо себе представлял, как позвонил бы в дверь затворника, точно нарядившийся ведьмой сорванец, требующий конфет в вечер Хеллоуина.
Отшельничество – достойная традиция, прочно укоренившаяся в этой части Соединенных Штатов со времен «Белой дамы» – поэтессы Эмили Дикинсон, прожившей всю жизнь, с 1830 по 1886-й, затворницей в Амхерсте, всего в часе езды к югу от дома Сэлинджера, в штате Массачусетс. Та, чьи стихи увидели свет только после ее смерти, написала: «Отсутствие есть сгусток Присутствия». Эта фраза говорит о Боге – но еще и о рекламе. Ведь отказ от общества – не обязательно осознанный выбор: это может быть душевным изъяном, социальной неприспособленностью, а может и расчетом, способом сделать свое присутствие еще заметнее, заставить людей думать о вас – или спасать свою душу, существовать, ощущать трепет жизни. Для Дикинсон эта неспособность покинуть свою комнату была, наверно, недугом и мукой. Некоторые ее биографы намекают на неразделенную любовь… Она будто бы была влюблена в некоего священника, женатого, отца семейства… Несчастная любовь… В «Утехах и днях» Пруст пишет то же самое, что Эмили Дикинсон: «Разве тот, кто любит, не ощущает, что отсутствие любимого человека есть самое достоверное, самое реальное, самое незыблемое, самое надежное его присутствие?»[16]
Вот тут-то и появляется Уна О’Нил. Чтобы получить прощение за то, что отступил в нескольких метрах от цели, я пригласил свою команду пообедать в любимом ресторане Сэлинджера «Лу» в Ганновере, рядом с Дартмутским колледжем. Официантка не пожелала сказать нам, когда писатель приходил в последний раз (я где-то вычитал, что он завтракал там по воскресеньям). Вся округа берегла покой писателя-мифа. По радио передавали Smoke Gets in Your Eyes[17]в исполнении «Платтерс». Я рассматривал висевшую на стене черно-белую фотографию, снятую в каком-то ночном клубе 1940-х: девушки в вечерних платьях и жемчугах позировали рядом с мужчинами постарше в костюмах-тройках и шляпах. На рамке была надпись: «Сторк-клуб, 1940». К 2007 году эти пятидесятилетние джентльмены наверняка давно уже умерли, а красивые девушки, улыбавшиеся на снимке, либо тоже похоронены, либо одной ногой в могиле, пускают слюни в инвалидной коляске и ничего не помнят о том веселом вечере. А рядом, на стене, – она, Уна.
Когда мы вышли из ресторана, меня снова затрясло. А между тем в воздухе пахло весной: желтые цветы, склонившиеся над рекой Коннектикут, называются золотыми жезлами. Только старики интересуются названиями цветов: им хочется знать, что вырастет вскоре над ними. В этих местах есть целые поля ромашек, такие белые – ни дать ни взять лыжная трасса. Любимый писатель Сэлинджера Фрэнсис Скотт Фицджеральд приезжал в Дартмут в феврале 1939-го с Баддом Шульбергом[18]поработать над сценарием под названием Winter Carnival[19]для «Юнайтед артистс» (кинокомпании, основанной Чаплином). Он допился до того, что пришлось госпитализировать его в Нью-Йорке, прежде чем вернуть в Голливуд, где он скончался год спустя, угощаясь плиткой шоколада у Шейлы Грэм в доме 1443 на Норт-Хейворт-авеню. Бадд сам рассказал мне о своих «сеансах работы» со Скоттом. Я познакомился с ним в Довиле, когда ему присудили литературную премию фестиваля. Плюс-минус пара лет – и Сэлинджер вполне мог бы лакомиться пышками с мисс О’Нил, Скоттом Фицджеральдом и Шульбергом здесь, возле Дартмутского колледжа, в 1939-м (Уне было четырнадцать лет, Сэлинджеру двадцать, Скотту сорок три, а Бадду двадцать пять). Чем я старше, тем теснее становится мой век.
Хотелось бы мне знать, виделся ли Сэлинджер с Уной после войны. Все моя сентиментальность. Я думаю, что это Уна вдохновила роман, который навсегда запретит нам стареть. Ответа я никогда не узнаю: Джерри Сэлинджер умер 27 января 2010-го, через три года после моего несостоявшегося визита в Корниш. А письма Дж. Д. Сэлинджера Уне О’Нил по сей день спрятаны в Швейцарии, в Корсье-сюр-Веве, где закончится эта книга.
I
Манхэттенский романс
I knew he’d be a writer. I could smell it.[20]
Уна О’Нил о Дж. Д. Сэлинджере
В Нью-Йорке в 1940 году курили все и везде – в барах и ресторанах, в такси, в поездах и особенно в «Сторк-клубе». У выходящих из этого заведения неизменно щипало глаза и волосы пахли табачным дымом. Люди гробили свое здоровье похлеще, чем сегодня, никто ведь не упрекал их в истощении кассы социального страхования, в ту пору еще не существовавшего. Время близилось к одиннадцати вечера; в этот час уже трудно было различить лица людей, сидевших за столиками в длинном зале бара. Весь «Сторк» был не клубом, но одним непроницаемым облаком. Под сеткой, наполненной воздушными шариками, оркестр в смокингах наяривал песенки Кэба Кэллоуэя.[21]Или это был сам Кэб Кэллоуэй? На стене был нарисован аист в цилиндре и с сигаретой в клюве. Ресторан воскресным вечером был так переполнен, что клиентам приходилось надсаживать глотку, чтобы заказать напитки официантам в коротких курточках и при галстуках-бабочках. Но это никого не смущало: американцы всегда разговаривают громко, особенно когда им наливают бурбон на толченый лед.