Книжный шкаф задержал его надолго. Покачавшись на пятках, Арлинг вытащил первую попавшуюся книгу. Она оказалась неожиданно тяжелой, и ему пришлось подхватить ее второй рукой, чтобы не уронить. Металлическая обложка с тисненым орнаментом, шелковые закладки с золотыми нитями, страницы, пахнущие древностью, – это могла быть только «История коневодства Согдарийской Империи», которую ему в детстве подарил отец. Богатое, коллекционное издание, купленное на аукционе. Положив книгу на пол, Регарди наугад открыл ее посередине и провел рукой по шероховатому листу. Только сейчас он понял, что никогда по-настоящему не читал ее, лишь разглядывая рисунки, мастерски выполненные художником. Арлинг нащупал царапину на обратной стороне обложки, которой когда-то пометил книгу, представляя, что ставит клеймо на лошади, и усмехнулся. Теперь ее содержимое навсегда останется для него тайной. Чтение было привилегией зрячих.
С трудом заставив себя не швырнуть книгу в камин, Регарди дошел до кровати, медленно отсчитывая шаги. Неужели жизнь превратится в сплошной отчет? У него никогда не было столько свободных, ничем не занятых часов, минут и секунд – время вдруг резко замедлилось. Оно ползло, словно само превратилось в калеку, который ощупью прокладывал путь в неизвестность.
Уже на второй день Бардарон принес ему трость, но она до сих пор стояла в углу – Арлинг прикасался к ней редко. Ему казалось, что если он начнет ходить с тростью слепого, то зрение уже никогда к нему не вернется. Правда, иногда, просыпаясь посреди ночи, которая отличалась от дня только отсутствием шума на улице и в доме, Арлинг нащупывал гладкую, невесомую палку с навершием в виде головы птицы и представлял, что она превращается в продолжение его руки.
Трость всегда будет первой. Легко постукивая, она будет вести его по жизни, став ближе, чем кто-либо. Возможно, он даже ее полюбит. Будет заботиться, полировать тряпочкой и тщательно мыть после каждой прогулки по улице. Может, придумает ей имя. Например, Изабелла. Иногда Регарди пытался танцевать с ней, но она лишь наступала ему на ноги, и он ненавидел трость еще сильнее.
Утренние процедуры превратились в изысканные пытки. Арлинг стал думать о тех вещах, которые раньше никогда не приходили в голову. Как налить воду в стакан, не пролив ее на стол. Как справить нужду, не запачкав обувь. Как съесть поданный Холгером завтрак, не ткнув себе вилкой в щеку. Как одеться, не запутавшись в тесьме от камзола. Регарди и не представлял, какую сложную одежду носил все это время. Пуговицы могли свести с ума. Была б его воля, он ходил бы в одной рубашке, ел руками и не вставал с кровати весь день, но Канцлер требовал, чтобы сын вел прежний образ жизни – хотя бы формально. Арлинг старался, но его терпения хватало только на то, чтобы самостоятельно натянуть чулки.
Сон стал редким удовольствием. Арлинг подолгу ворочался с боку на бок, пытаясь прогнать разные звуки, которые настойчиво лезли в голову. Если раньше можно было закрыть глаза и провалиться в небытие, то теперь ему приходилось зарываться в подушки, чтобы спастись от шорохов, скрипов, шептания слуг и грохота карет за окном. Едва он начинал медленно тонуть в липком море кошмаров, как внезапный треск дров в камине, или храп сиделки выдергивали его обратно, заставляя в бешенстве кусать скомканную простынь. Сон приходил и уходил неожиданно, а Регарди оставалось гадать, спал он или уже проснулся.
Улица стала тяжелым испытанием. Он осмелился выйти из комнаты, в которой чувствовал себя, по крайней мере, безопасно, только через неделю. Уютный мирок из девяти шагов до окна, пяти до стола, десяти до камина и так далее вдруг сменился бесконечно длинной лестницей, которая началась так же неожиданно, как и закончилась, пополнив «Словарь Шагов» новыми цифрами. Пятьдесят три ступени. С трудом спустившись, он понял, что будет пользоваться ими нечасто.
Входная дверь открылась тяжело и со скрипом, выпустив Арлинга в бескрайний мир, который назывался улицей. Они вышли всего лишь во двор, но ему казалось, что он очутился в диком поле, по которому неслись разъяренные буйволы. Пришлось приложить усилия, чтобы не спрятаться за спиной Бардарона, который заботливо придерживал его за руку. В лицо Арлингу дыхнул ветер, который отличался от воздуха из окна, как вино из погребов Канцлера от вина, которое подавали в портовых питейных. Он кружил голову, норовя унести ее с плеч в небо. Подобно звездам, солнцу и луне, небо нельзя было потрогать или услышать. А значит, его существование вызывало сомнение.
Но страшнее всего был шум. Шум, который было трудно понять, и в котором было трудно разобраться. Тысяча звуков и отголосков врывались в уши одновременно, грозя свалить с ног. Регарди точно упал бы, если не вцепился бы в камзол Бардарона.
Первая прогулка была недолгой. Арлингу хотелось поскорее вернуться в комнату, где он чувствовал себя хозяином своего тела, а не полудохлой мухой, которая уже прилипла к паутине, но еще мечтала добраться до вазы с вареньем. Знакомые дорожки сада, где он вырос, превратились в ловушки из корней, камней и неровностей, которые подставляли ему подножки, вынуждая постоянно хвататься за руку Бардарона. И хотя отец настаивал на том, чтобы он гулял чаще, Арлинг появлялся в саду редко. Куда надежнее были стены комнаты. Три шага до стола, пять шагов до книжного шкафа, восемь до камина, четыре до женщины-тени, которая всегда сидела на одном месте – в углу на стуле и чем-то стучала. То ли зубами, то ли вязальными спицами.
Что стало легче, так это говорить. Вместо того чтобы смотреть по сторонам, у него появилось больше времени, чтобы обдумывать слова, которые раньше вылетали из него, как вода из горлышка лейки, рассеиваясь щедрым фонтаном повсюду, где только можно. Сейчас Арлинг говорил мало и медленно, так же, как и ел. Холгер заставлял его пользоваться вилкой, и он мог полчаса ковырять кусок отбивной, уже нарезанной для него поваром.
Однажды поднимаясь по лестнице после прогулки, Регарди услышал, как служанки на кухне обсуждали набежавшую тучу. Она загородила все небо, и теперь во всем доме стояла такая темнота, что не было видно вытянутой руки. Как, наверное, неуютно сейчас в комнате, подумал он тогда и попросил сиделку зажечь свечу. И только после того, как женщина-тень послушно чиркнула спичкой и зажгла настольную лампу, Арлинг вдруг понял, что ему это было больше не нужно. Свет и тьма остались в другом мире. Там, где жила Магда.
О Магде он думал всегда. Она растворилась в комнате, особняке, саду, во всей Согдиане – везде, где протекала его ослепшая жизнь. К себе она его не пускала, и он смирился, довольствуясь тем, что дарили воспоминания. Арлинг просыпался и засыпал с ее лицом перед невидящими глазами, просил совета, делился с ней страхами, сомнениями и надеждами, доверял самое сокровенное. Она стала его утешением и поводырем, его личным Амироном, которому он молился, – впервые в жизни Регарди поверил. Его вера была проста. Магда была светом, его прошлое – тьмой. Ему не вернуться назад, но и не сдвинуться вперед. Слепота была наказанием и испытанием. За его слабость. За поражение. За то, что они не вместе.
А вот о Даррене Арлинг не вспоминал. Пустота вокруг уже проникала внутрь него, вытесняя злость и обиду на бывшего друга. Монтеро превратился в кнут палача – разве можно злиться на орудие пытки? Разве что на руку, его держащую.