Большинство людей, переживших опустошительные катастрофы, отнюдь не восторгаются состоянием «чистой дощечки», но желают прямо противоположного: спасти все, что только можно, и начать восстановление того, что не до конца разрушено; они хотят снова восстановить связь с тем местом, где они росли и жили. «Когда я восстанавливаю город, у меня возникает ощущение, что я восстанавливаю саму себя», — сказала Кассандра Эндрюс, жительница новоорлеанского Девятого района, значительно пострадавшего от катастрофы, когда разбирала строительный мусор после урагана. Но сторонники капитализма катастроф не заинтересованы в восстановлении прошлого. В Ираке, Шри-Ланке и Новом Орлеане происходил процесс, который ложно называли «реконструкцией», когда дело, начатое стихийным бедствием, доводили до логического завершения: стирали с лица земли все, что осталось и чем владело государство или местная общественность, чтобы взамен на скорую руку воздвигнуть корпоративный Новый Иерусалим — пока жертвы войны или природной катастрофы еще не способны объединиться и предъявить свои права на то, что им принадлежало.
Лучше всего это выразил Майк Бэттлз: «Страх и беспорядок несут нам реальные перспективы». Этот 34-летний человек, ранее служивший в ЦРУ, говорил о том, как хаос в Ираке после вторжения помог его малоизвестной и неопытной частной фирме Custer Battles, занимающейся безопасностью, получить от федерального правительства контракты примерно на 100 миллионов долларов. Его слова вполне могут служить лозунгом современного капитализма: страх и беспорядки позволяют совершить очередной скачок вперед.
Когда я приступила к исследованию взаимосвязи между сверхприбылью и масштабными бедствиями, я подумала, что буду свидетелем фундаментального изменения того, как стремление «освободить» рынок реализуется по всему миру. Поскольку я участвовала в движении против стремительно растущей власти корпораций, начало чему было положено в Сиэтле в 1999 году, мне было легко распознать политику, благоприятную для бизнеса, в грубом давлении саммитов Всемирной торговой организации или в условиях займов Международного валютного фонда. Три требования, являющиеся как бы торговой маркой этой политики: приватизация, отмена государственного контроля и резкое снижение затрат в социальной сфере, — обычно крайне отрицательно воспринимаются населением, но проведение их в жизнь все-таки предполагает согласие населения с правительством, а также консенсус среди экспертов. А теперь та же самая идеологическая программа осуществляется с помощью наихудших средств принуждения из всех возможных: на фоне военной оккупации после вторжения в чужую страну или сразу же после природного бедствия. Похоже, 11 сентября 2001 года открыло перед Вашингтоном зеленый свет, так что теперь уже можно не спрашивать, желает ли другая страна принять американскую версию «свободной торговли и демократии», но можно насаждать ее с помощью военной силы, осуществляющей операцию «Шок и трепет».
Углубляясь в историю в попытке понять, каким образом подобная модель рынка распространилась по земному шару, я обнаружила, что идея использовать кризисы и бедствия была присуща школе Милтона Фридмана с самого начала — эта фундаменталистская версия капитализма всегда нуждается в катастрофе, чтобы двигаться вперед. Очевидно, эти «благоприятные» кризисы становились все масштабнее и вызывали более сильный шок, но то, что произошло в Ираке и Новом Орлеане, не было новым изобретением эпохи после 11 сентября. Скорее, эти откровенные эксперименты по использованию кризисов стали кульминацией трех десятилетий жесткого следования доктрине шока.
Если смотреть сквозь призму этой доктрины, последние 35 лет не похожи на другие годы. Самые вопиющие нарушения прав человека в этот период, которые представляются садизмом антидемократических режимов, были на деле либо совершены с сознательной целью запугать общество, либо активно использовались, чтобы подготовить почву для проведения радикальных «реформ» в пользу свободного рынка. Во время правления хунты в Аргентине в 70-е годы прошлого века «пропало» 30 тысяч человек, многие из которых были левыми активистами, и это было необходимо для реализации политики чикагской школы; сходным образом террор способствовал проведению экономических преобразований в Чили. Подобную роль сыграл шок от бойни на площади Тяньаньмэнь в Китае в 1989 году и последовавшего ареста десятков тысяч людей; это позволило Коммунистической партии превратить большую часть страны в огромную экспортную зону, где работники были слишком запуганы, чтобы заявлять о своих правах. В России в 1993 году решение Бориса Ельцина послать танки и открыть огонь по зданию парламента связало руки деятелям оппозиции, позволило провести приватизацию по сниженным ценам и породило печально известных русских олигархов.
Подобную службу для Маргарет Тэтчер в Великобритании сослужила война на Фолклендских островах в 1982 году: беспорядки и энтузиазм националистов после войны позволили ей использовать грубую силу для подавления забастовки шахтеров и осуществить безумную программу приватизации — впервые в истории западной демократии. Нападение НАТО на Белград в 1999 году создало условия для стремительной приватизации в бывшей Югославии — эта цель была намечена еще до начала военных действий. Разумеется, экономика не стала единственной причиной этих войн, но в каждом случае значительный шок для общества использовали как подготовку для проведения экономической шоковой терапии.
Травматические события, которые «облегчали» достижение цели, не всегда носили характер ярких бедствий. В 80-е годы в Латинской Америке и Африке долговой кризис заставил страны выбирать «приватизацию или смерть», как выразился один из бывших работников МВФ. Запутавшиеся в хаосе гиперинфляции и неспособные сказать «нет» тем, кто предлагал иностранные займы, правительства согласились на «шоковую терапию» в надежде, что оно спасет их от худшего бедствия. Финансовый кризис 1997-1998 годов, по своей опустошительности почти сопоставимый с Великой депрессией, заставил присмиреть так называемых «азиатских тигров», так что им пришлось открыть свои рынки и устроить, как писал журнал The New York Times Magazine, «величайшую в мире распродажу по случаю выхода из бизнеса». Во многих из этих стран существовала демократия, но радикальное введение свободного рынка проводилось там недемократическим путем. Напротив, как это понимал Фридман, атмосфера масштабного кризиса была необходимой предпосылкой для того, чтобы преодолеть сделанный избирателями выбор и передать страну в руки экономических «технократов».
Разумеется, в некоторых случаях принятие политики свободного рынка происходило демократическим путем: политики заявляли о своей жесткой программе и побеждали на выборах; прекрасный пример такого хода событий — США под управлением Рональда Рейгана, а из свежих примеров — победа Николя Саркози во Франции. Однако в подобных случаях приверженцы свободного рынка наталкивались на сопротивление общества и им приходилось пересматривать свои радикальные планы и соглашаться на постепенные реформы, а не на тотальные перемены. И эта закономерность объяснима: дело в том, что экономическая модель Фридмана может лишь частично применяться в условиях демократии, но для ее подлинной реализации необходим авторитаризм. Чтобы проводить шоковую терапию в экономике — как это было в Чили в 70-е годы, в Китае в конце 80-х, в России в 90-е и в США после 11 сентября 2001 года, — обществу необходимо пережить тяжелую травму, которая или приостанавливает функционирование демократии, или полностью ее блокирует. Этот идеологический крестовый поход берет начало от авторитарных режимов в Южной Америке, а на самых значительных недавно покоренных территориях — в России и Китае — он до сего дня весьма комфортабельно сосуществует рядом с тираническим правлением, принося хорошие доходы.