Каждому было минут за сорок, и врач сообщил:
— Тот, синеглазый, станет жить. А этот… Кормить нельзя. Не кормить — тоже нельзя. Ото-то, граждане, ото-то…
— Имя ему давать? — суматошились родичи. — Имя? Зачем ему имя?..
— Дайте, пока не поздно.
На восьмой день лишили его крайней плоти и назвали по имени, которое издавна дожидалось в бездетной семье; моэль прокричал положенное: «Этот малыш станет великим в Израиле…», родители пролили слезу. Его рожали на исходе материнства — обзавестись наконец наследником, и вынести скорбь было невозможно. Всхлипывали возле детской кроватки, ожидая скорого прощания. Расставались навсегда, отправляясь на работу, всматривались с беспокойством, возвращаясь к вечеру. Судьба человека записана на оборотной стороне лба, прочитать ее не дано никому, даже знатокам.
— Ото-то, — повторили через пару месяцев не так уверенно. — Неделя-две, не больше… Наглядитесь, пока живой.
Он лежал в коляске на балконе, птицы прилетали к младенцу, опахнув крыльями, сообщали о том, где побывали, что видели, а он тянул к ним руки, смотрел и слушал, внимал и вникал с гуканьем, пуканьем, первые слова произнес на птичьем языке, сначала на птичьем: «Бик-бук… Бик-бук…», слюнку пуская от удовольствия, озадачивая взрослых людей, что горестно закатывали глаза и затыкали рот соской.
Все вокруг были наслышаны о неизлечимой участи ребенка, которому не познать смеха юности, прикладывали палец к губам при его появлении: «Ото-то… Ото-то…», но он жил себе и жил, рос и рос, голод не отпускал его, тарелки с кастрюлями пустели, не утоляя, нескладное тело укрупнялось несообразно в ошеломленности души и тела.
Слабогрудый, узкоплечий и длинношеий, с головой, вздернутой к небесам, словно весь пошел в позвоночник, в «трубку», а на прочее не хватило материала. Рост — под два метра. Ботинки — пятьдесят невозможного размера. Шапка на макушке — мельче не бывает. Губы вздутые, руки короткопалые, зубы крупные, лошадиного покроя, волосат не в меру на голове и под рубашкой, в тревогах ума, неспособного распознать причины этих тревог с высоты своей малости. В глазах вечное сомнение, застывший навсегда вопрос: «Отчего оно так?..»
Его будят по утрам постельные неудобства. Кровать коротка для такого роста, согнутые ноги сводит судорогой, огромные ступни высовываются из-под одеяла и коченеют. Затерявшийся в сомнениях, доверчивый и забывчивый, встает столбом посреди комнаты, недоумевает по поводу:
— Пока сплю, вещи меняют свои места. Утром нахожу их не там, где оставил вечером, или не нахожу совсем…
В квартире живет муха, давняя его сожительница, что летает следом как привязанная, из комнаты на кухню и обратно, пристраивается за столом — пообедать за компанию, в фасеточном ее глазу отражается во множестве друг-кормилец. Ото-то ее бережет, окна держит закрытыми даже в жаркие дни, иначе объявятся чужие мухи, среди которых его подруга способна затеряться. «Зим-зум… — погуживает ему на ухо. — Зим-зум, Ото-то, зим-зум…»
— Финкель, — говорит с порога. — Пошли ко мне. Муха пропала.
— Гур, — поправляет. — Гур-Финкель.
И идет на розыски. Не в первый раз. Имя мухе Зу-зу — совершенное творение с множеством удивительных органов, запрятанных в крохотном тельце, с недолгим сроком пребывания на свете, что является одним из признаков недопустимого расточительства природы. Затихает порой в укрытии, вгоняя в панику владельца квартиры, — ее следует разыскать и успокоить соседа, что не так-то просто.
— Ей скучно одной, — сказал Финкель. — Заведи для Зу-зу муху-приятеля.
Надулся. Губы распустил обиженным ребенком:
— Со мной не скучно…
Руки его провисают, обвитые набухшими жилами, будто натружены от затяжной работы, но ему не обтесывать камни, не стругать доски рубанком, не вгрызаться фрезой в железо. Ноги заплетаются в хилости и хворости. Язык запинается. Ладони роняют чашки с тарелками. Большой телом и слабый рассудком, он живет в колыханиях путаных чувств и плотских содроганий, ибо не утихает инстинкт сохранения вида. Посреди ночи вскакивает с кровати, мечется спросонья по комнате, потому что там, во сне, скапливаются облака, способные помешать свиданию, накрапывает легкий, прохладный дождик, — хватает зонтик, ныряет под одеяло, но не заснуть, уже не заснуть, а там затяжной дождь, ливень, вселенский потоп, там стоят лицом к небу возле садовой скамейки, раскинув в желании руки, струям предоставив тело, истомившееся от зноя, там ожидают его возвращения, готовые полюбить и принять таким, каков есть…
— Де-душ-ка, что с ним?
Дедушка разъясняет обстоятельно, не спеша:
— Сердце у него. Расширено от рождения. Для здоровья плохо — не побегаешь, не попрыгаешь, а для соседей хорошо; расширенное сердце способно вместить немало любви, радости, желаний.
— И горестей, — добавляет девочка Ая, сердобольно-отзывчивая.
— И горестей, моя умница.
Раз в месяц они идут в банк, старый и молодой. Ото-то опасается, что его деньги перемешаются с чужими — потом не распознать, снимает со счета очередное пособие, отдает Финкелю для сохранности и берет понемногу к неотложной потребности. Имя ему — Реувен. Реувену сорок без малого, но кому это интересно? Велик размерами, диковат видом, устрашает девушек на вечерней улице, плюхая башмаками по тротуару, — повод для сокрушения. Подходит к прохожему, руки кладет на плечи, нависает, выказывая зубы:
— Ты меня ищешь? Меня никто не ищет.
Финкель ему отвечает:
— Тебя ищут, но пока не находят. Ото-то, друг мой, ото-то…
И сочиняет на досуге поучительную историю:
«…из горных краев, из скальных пещер и непролазных ледяных глубин взглядывает на мир одичалый Снежный человек, который принарядился в ненадеванную шкуру, расчесал космы волос на груди в безуспешной надежде, что его наконец-то обнаружат, включат в туристские маршруты нехоженых гималайских вершин.
Косматость отшельника изумит народы, неохватная мужская стать восхитит женский пол, и набегут стайками молодящиеся дамы с подтянутыми за уши морщинами, похлопают по могучей груди, кинокамерой запечатлят на память. Сидит в снеговой тиши, печальный и неухоженный: „Никто меня не ищет. Никто!..“, а мода на него прошла, интерес завял, никому нет дела до истосковавшегося одиночки. Мир решил, что Снежного человека нет на свете, и он дряхлеет в холоде стылых чащоб, вмерзая в оледенелые воды в тоске-томлениях…»
— Приходи к обеду, — зовет Финкель. — Отправляемся в поход.
Это иное дело. Ото-то рад приглашению, ибо живет негусто, жует нечасто. Обедать он любит, путешествовать — тоже.
— Де-душ-ка, — спрашивает девочка Ая, — чем же ему помочь?
Дедушка рассказывает:
— Тело у него большое. А в нем человеку просторно, как в нетопленом сарае, зыбко, зябко, дует во все щели. Подвернуть бы одеяло под бок, но нет там одеяла. Требуется теплота снаружи — твоя, моя, всякая — его отогреть. Много теплоты.