Сейчас на другом конце комнаты Хью слушал то, что доносилось из трубки, бормоча: «Угу-угу-угу». Он нахмурился, на лбу пролегла «Большая морщина», как называла ее Ди, придававшая лицу суровое и торжественное выражение сосредоточенно слушающего человека, так что можно было практически видеть, как в его мозгу, наподобие поршней автомобильного мотора, скуют имена: Фрейд, Юнг, Адлер, Хорни, Уинникотт.
Ветер прошелся по крыше, и я услышала, как дом начал петь – как он обычно и делал – голосом оперного певца в стиле «беверли-канто», как мы любили говорить. Кроме того, в доме были двери, не желавшие закрываться, древние унитазы, которые неожиданно отказывались сливать воду («Ура, в уборных снова антианальные демонстрации!» – обязательно закричала бы Ди), и мне приходилось вести постоянное наблюдение для того, чтобы помешать Хью уничтожить гнездо белок-летяг, которое они устроили в трубе камина в его кабинете. Если мы когда-нибудь разведемся, шутил он, то уж точно из-за белок.
Но я любила все это, правда. И ненавидела только наводнения в подвале и зимние сквозняки. А теперь, после того как Ди отправилась к Вандербильту, я возненавидела еще и пустоту.
Хью сидел ссутулившись на краю кровати, упершись локтями в колени, и из пижамы выпирали два верхних позвонка.
– Вы понимаете всю серьезность ситуации? – спросил он. – Она должна показаться кому-то… то есть я хочу сказать, настоящему психиатру.
Я уже почти не сомневалась, что это был живущий при больнице врач, хотя казалось странным, что Хью говорит с ним, это было не похоже на него.
Открывавшийся из окна вид выглядел затопленным настолько, будто дома – некоторые большие, как ковчеги, – могут сняться с фундаментов и поплыть по улице. Мне претила мысль о том, что придется выбираться куда-либо в такую мерзопакостную погоду, но делать было нечего. Я сяду в машину и поеду в церковь Пречистого Сердца Девы Марии на Пичтри и дам помазать себе лоб пеплом. В детстве Ди перевирала название церкви и говорила: «Испуганного Сердца».[1]Мы обе вплоть до последнего времени иногда так и называли ее, но только сегодня мне пришла в голову мысль, какое это подходящее название. Я имею в виду, что если бы Дева Мария по-прежнему была рядом, как считают столь многие, включая мою неуемную католичку-мать, то, возможно, сердце ее действительно было бы «испуганным». Вероятно, цотому, что она находилась на таком немыслимо высоком пьедестале – Совершенной Матери, Доброй Жены, Всеобщего Образца Идеальной Женственности. Испуганное. Наверное, она оглядывалась бы по сторонам, ища лестницу или парашют, что-нибудь, чтобы спуститься на землю.
После смерти отца я ни разу не пропускала похода в церковь в первую среду Великого поста. Даже когда Ди была совсем крошкой и мне приходилось упаковывать ее в толстый кокон из одеял, а потом запасаться пустышками и бутылочками со сцеженным молоком. Я подумала: ну зачем я год за годом подвергаю себя этому испытанию? Священник с его безотрадным заклинанием: «Помни, человек, что ты есть прах и во прах обратишься». А потом шлеп – и пятно пепла на лбу.
Я знала лишь, что таким образом на всю жизнь привязываю к себе отца.
Оглянувшись, я увидела, что Хью встал.
– Хочешь, чтобы я ей сказал? – спросил он.
Он посмотрел на меня, и я ощутила подступающий страх. Мне представилась прозрачная волна, катящаяся по улице, огибающая угол, где старая миссис Вэндивер соорудила бельведер слишком близко к подъездной дорожке; волна – не водяная гора, как цунами, а мерцающий холм, накатывающийся на меня и увлекающий на своем пути нелепый бельведер, почтовые ящики, собачьи будки, ремонтные столбы, кусты азалии. Гладкий, разрушительный и неудержимый.
– Это тебя, – сказал Хью. В этот момент я словно застыла, и он позвал меня по имени: – Джесси. Тебя… к телефону.
Он протянул мне трубку и сел; густые волосы топорщились на затылке, как у ребенка. Он так и замер, глядя на потоки стекающей по стеклу воды, триллионы капель, падающих с крыши.
Глава вторая
Я дотянулась до халата, висевшего на спинке кровати. Накинув его на плечи, взяла трубку. Хью уже стоял рядом, переминаясь и не зная, уйти ему или остаться. Я прикрыла трубку рукой.
– Кто-нибудь умер?
Хью покачал головой.
– Пойди оденься. Или опять ложись, – предложила я ему.
– Нет, погоди… – ответил Хью, но я уже успела поздороваться, и он повернулся и пошел в ванную.
– Бедняжка, подняла тебя в такую рань, – произнес женский голос. – Но знаешь, я не нарочно. Сама-то уже давно встала, вот и забыла, что еще так рано.
– Простите, кто это?
– Боже, я такая отчаянная оптимистка, решила, ты меня узнала. Это Кэт. Кэт, с острова Белой Цапли. Твоя крестная. Та самая Кэт, которая меняла твои проклятые пеленки.
Я машинально закрыла глаза. Сколько себя помню, Кэт была лучшей подругой матери – маленькая женщина за шестьдесят, которая носила подвернутые, обшитые кружевом носки и туфли на высоком каблуке, что делало ее изысканной, эксцентричной старой дамой, чья значительность высохла вместе с ее телом. Великое и опасное заблуждение.
Я присела на кровать, зная, что причина, по которой она меня потревожила, может быть только одна. Звонок, скорей всего, имел какое-то отношение к моей матери, печально известной Нелл Дюбуа, у которой не все дома, и, судя по реакции Хью, не сулил ничего хорошего.
Мать жила на острове Белой Цапли, где все мы когда-то были семьей, – я бы сказала «заурядной» семьей, не считая того, что жили мы прямо по соседству с бенедиктинским монастырем. Нельзя жить по соседству с тридцатью или сорока монахами и считать это заурядным.
Обломки взорвавшейся лодки отца выбросило на принадлежавшую монастырю землю. Несколько монахов принесли доску с надписью «Морская Джесс» и отдали ее матери как трофейный флаг. Она невозмутимо развела в очаге огонь, потом позвала Кэт и Хэпзибу, еще одного члена их троицы. Они пришли и стояли рядом с монахами, пока мать церемониально бросала обломки доски в пламя. Я смотрела, как доска сгорает и буквы на ней становятся черными. Я иногда вспоминала это, просыпаясь по ночам, и даже подумала об этом посреди брачной церемонии. Не было никаких похорон, никакого памятника на могиле, оставалось вспоминать только этот момент.
А потом мать стала ходить в монастырь готовить монахам дневную трапезу, чем и занималась последние тридцать три года. В какой-то степени она была одержима ими.
– Я уж стала думать, что наш островок может кануть в море, а ты даже и бровью не поведешь, – сказала Кэт. – Сколько времени прошло? Ровно пять лет, шесть месяцев и одна неделя с тех пор, как ты последний раз была здесь.
– Похоже на то, – ответила я. Мой последний визит по поводу семидесятилетия матери стал бедствием библейских размеров.