Я посмотрела на девушек, они кинули в нас попкорном, и я засмеялась. Я никогда не пробовала такого вкусного пива, никогда не слышала такой красивой и верной музыки. Все мои тревоги насчет оценок, учебы, артерий, вен, лимфатических узлов, методов диагностики и память о поцелуях Ив на моих губах на пару часов куда-то пропали. Я была свободна, за этим и пришла. Беспорядочная куча импульсов и эмоций: мои брожения, дрожь и паника, часы, которые провела в обнимку с толстенными учебниками… все это вдруг показалось нелепым. Неужели это я?
«А то кто же, как не мы с тобой – мы были потрясающие!»
– И тут этот парень начинает лапать меня прямо посреди улицы, ага!
Когда Сьюзен рассказывала об эдинбургских улицах, там всегда было полно воров, нищих и великолепных шотландских насильников.
Неужели это была я?
В том баре, куда мы зачастили, в женском туалете было зеркало с маленькой полочкой, у которой мы все помещались, как на стоячих местах при полном аншлаге. Неужели это была я? Вдыхаешь одной белой ноздрей, потом смотришь в зеркало и шмыгаешь носом, шмыгаешь, пока кислота не попадет в горло. Девчонки, все смеются, все обнимаются: групповое объятие, нечто вроде групповой понюшки. Только у меня одной было такое чувство, будто прикосновения только что изобрели, когда мы оторвались друг от друга и Сьюзен рукой в перчатке небрежно притянула меня к себе за затылок.
– Жизель, у тебя прекрасные волосы, ты бы только их расчесала, – сказала одна из девчонок, как будто извиняясь, а кто-то забарабанил в дверь.
– Натяните трусы, паршивки! Открываю! – заорала Сьюзен.
Я уставилась на себя и заметила, что мои волосы действительно спутались. Как это получилось? Тогда и подумала о Холли. О том, как, когда мы были маленькие, я накрасила ее за маминым туалетным столиком, – сыпала блестки на веки, размазывала по щекам винно-красную помаду, а она терпеливо сидела и напевала про себя, пока я превращала ее в малолетнюю проститутку.
– Ты нравишься Грегу, – прошептала мне девушка в черном мини-платье.
– Кому?
– Грегу, тому парню, который сидел слева от тебя, рядом со Сьюзен.
Сьюзен опять выругалась, и, когда дверь со стуком распахнулась, вдруг со всех сторон нас окружили визжащие девушки.
– Ой, господи-и! Лопну, если не пописаю!
Сьюзен злобно на меня взглянула, но я не обратила внимания, сворачивая двадцатку, чтобы вынюхать с полочки остаток белого порошка. Там оставалось еще довольно много, пока мы обнимались и дурачились.
Потом все девчонки вдруг ушли, и я осталась одна. Я подошла к раковине, подставила ладони чашкой под край и тщательно умылась, как Холли много лет назад, когда я ей велела вес-все смыть, пока наши родители не вернулись домой.
Я посмотрела на красные глаза и нос в зеркале. Я подумала о своем теле, явно не слишком привлекательном, явно недостаточно худом, мне казалось, что вес девушки стройнее, тоньше меня.
Вдруг мне в голову бросилась кровь. Я не могла прогнать мысль о синих внутренностях трупа, который мы вскрывали на той неделе, замаринованных в формальдегиде. Мертвые органы имеют странный тускловатый оттенок, и, хотя я умела обращаться со скальпелем, я еще не привыкла копаться в трупах, перебирая бледные органы.
Не помню, что случилось потом, только очнулась я на полу, у меня болели голова и спина.
Когда Сьюзен нашла меня, я еще лежала на полу.
– Господи боже. Жизель, ты поэтому не пьешь?
– Я сейчас оклемаюсь, – оказала я, осклабясь и вставая на трясущийся пол.
– Мне сказали, что у тебя был припадок.
– Ты не волнуйся насчет Грега. Меня парни не, интересуют. Во всяком случае, мне так кажется.
Я побрела к двери, она распахнулась и ударила меня прямо в лоб. Тут же вскочила шишка размером с мяч для гольфа.
Неужели это я?
– Ой.
Мне удалось еще раз оглянуться на зеркало, но потом Сьюзен вывела меня наружу.
На следующее утро я рассматривала свои налитые кровью глаза и клялась, что больше я к кокаину близко не подойду. Но когда я посмотрела в зеркало в ванной, я увидела больше чем свидетельство ночных гуляний: произошла какая-то перемена. Кто-то мрачно смотрел на меня в ответ. Я знала, что ее кожа едва прикрывает механизмы ее извивающихся внутренностей. Тогда она впервые обратилась ко мне со своими сладкими речами:
«Ты думаешь, ты им нравишься? Думаешь, они тебе друзья? Они тебе не друзья, им тебя просто жалко».
Тогда она много не говорила, не так, как сейчас, но она показывала мне разные вещи, картинки. На следующий день она заставляла мои ноги шевелиться быстрее, куда бы я ни шла, и визжала, когда я протягивала руку ко второму куску хлеба:
«Ты что, правда собираешься его есть?»
Когда я смотрела на нее в зеркале, ее осуждающие кошачьи глаза напоминали мне, что я недостаточно хороша, что все, что у меня есть, – университет, тело и жизнь – я должна стараться сохранить, работать вдвое, втрое больше других, чтобы не потерять все это. По ночам она доводила меня до судорог ужаса, когда ее огромный сердечный насос высасывал все возбуждение из моих вен и превращал его в осуждение.
«Думаешь, ты какая-то особенная? Потому что у тебя в голове полно всякой заумней дребедени?».
В те первые тихие минуты, когда я смотрела на ее отражение, я закрыла глаза, желая, чтобы она исчезла. Но и так и слышала, как нож вспарывает ее мягкие бледные руки. Я воображала, как она разрезает нас, чтобы показать мне нашу кровь. В то утро она была просто оболочкой, которая еще формировалась поверх моей кожи. Но несколько минут спустя, когда я снова посмотрела в зеркало, она начала брать верх; ее глубокие влажные глаза моргали, глядя на меня, живые.
«Представь меня друзьям, – зевнула она. – Я хочу с ними познакомиться».
Хороший хирург как свои пять пальцев знает биохимические связи и анатомические ориентиры организма.
Когда ее принесли домой, я измерила и взвесила ее, пересчитала пальцы на руках и ногах и промерила рефлексы. В отличие от меня Холли родилась длинная и тощая: 4 килограмма 329 граммов. Она терпеть не могла, когда ее пеленали – отпихивала ногами одеяла, игрушки и всех, кто оказывался на линии огня. Всех, кроме папы. Его она не пинала. Считалось, что у нее замедленное развитие, потому что она никак не начинала говорить, хотя быстро научилась ходить. Она двигалась как пьяная, падала, но упорства ей было не занимать.
У Холли была забавная привычка: когда ей было грустно, или что-то не нравилось, или она уставала, она ложилась правой щекой на пол. Она вжимала розовое ушко в деревянный пол нашего дома, совала большой палец в рот и глядела на пыль под мебелью, размышляя о той несправедливости или наказании, которое только что выпало на ее долю.
Когда она лежала на полу, трогать ее было нельзя; она толкалась, пихалась и колотила любого, кто пытался ее поднять. Лучше было оставить ее в покое и подождать, пока папа нежностями не прогонит ее мрачное настроение.