Когда мы пили после уроков чай, я поделился с ними планом, который разработал на триместр Св. Мартина. Нет смысла, сказал я, просто сидеть и ждать, когда с нами случится то или иное потрясающее событие — мы должны сами инициировать их. Я предложил подвергнуть каждого испытанию: двое из нас придумают задание для третьего, а его старания выполнить таковое будут документироваться (по возможности, с привлечением сторонних свидетелей) в „Livre d'Or“. Только так, заявил я, мы сумеем пережить страшные невзгоды, коими грозит нам следующий триместр, а уж после него мы выйдем на финишную прямую: летний триместр всегда приятнее прочих, он способен и сам о себе позаботиться. Затем аттестат зрелости, экзамены на получение университетской стипендии и мы свободны — мы, разумеется, надеемся, что нас ждет Оксфорд (по крайней мере, меня и Скабиуса — Липинг говорит, что не имеет ни малейшего желания тратить на университет три года своей и без того наверняка недолгой жизни). Скабиус предложил учредить фонд, который позволит частным образом отпечатать роскошное нумерованное издание „Livre d'Or“, — хотя бы для того, чтобы увековечить все беззакония Абби. „Или предупредить наших потомков о том, какой ужас их ожидает“, — прибавил Липинг. Предложение было единогласно одобрено — каждый из нас внес в новый „издательский фонд“ по одному пенни, а Липинг тут же начал прикидывать плотность и выделку необходимой бумаги, тиснение на кожаном переплете и тому подобное.[8]
Нынешней ночью услаждался в спальне упоительными видениями Люси. № 127 за этот триместр.
12 декабря [1923]
К большому и радостному моему смущению, мистер Хоулден-Доз расхвалил перед выпускным классом мое эссе о Драйдене, назвав его образцовым. „Если кто-либо из вас пожелает получить дальнейшие сведения, Маунтстюарт, нисколько в этом не сомневаюсь, предоставит вам, за умеренную плату, возможность прочесть его“, — сказал он. (Я с обидой подумал: Все-таки присутствует в натуре Х-Д некая злобноватость. Хотя, возможно, он просто почувствовал, как во мне пышным цветом распускается самоуверенная гордыня?).
Впрочем в натуре его присутствовала и некая кротость, что стало очевидным под конец дня, когда он нагнал меня под аркадами, и мы вместе прошлись в сторону часовни. „Весь этот англиканизм еще не подорвал вашей веры?“, — спросил он меня у двери часовни. Вопрос показался мне странноватым, и я пробормотал нечто невнятное, о том, что не обращаю на него особого внимания. „Сие на вас не похоже, Маунтстюарт“, — промолвил он и удалился. За ужином я спросил Липинга, к чему, по его мнению, клонил Х-Д. „Он хочет, чтобы ты стал фанатичным атеистом вроде него“, — ответил Липинг. У нас состоялся интересный и, надеюсь, не очень претенциозный разговор о вере. Я спросил у Липинга, отчего он, будучи евреем, не ходит в синагогу так же, как мы, католики, ходим к мессе. Я, может быть, и еврей, ответил он, но еврей англиканский, и уже в третьем поколении. Мне это показалось не очень вразумительным, зато теперь мне стало понятно, отчего я так редко размышляю о религии. Некритическая вера безумно скучна. Все великие художники были скептиками. Возможно, стоит развить эту мысль в следующем эссе, которое я напишу для Х-Д. Ему она придется по вкусу. Когда мы покидали столовую, Липинг признался, что проникся подобием страсти к малышу Монтегю. Я сказал, что малыш Монтегю есть растленная скотина в процессе становления — скотинчик. Липинг расхохотался. Вот за что я его люблю.
18 декабря [1923]
Пишу это в поезде на Бирмингем, настроение кислое, неотвязная подавленность раз за разом накатывает на меня. Так обидно было видеть Скабиуса, Липинга и, казалось мне, 90 процентов учеников нашей школы, садящимися в поезда, что идут к Лондону и к югу. После того, как расточились те, кто живет невдалеке от школы, нас осталось человек двадцать, стоявших по всему вокзалу в ожидании поездов, которые доставят нас в наши далекие и пресные провинциальные города (Нориджский вокзал, вдруг подумалось мне, есть олицетворение унылости, составляющей самую суть провинциальной жизни). В конце концов, подошел мой поезд и я отыскал для себя в последнем вагоне пустое купе. Впрочем, дорогой у меня появлялись временные спутники, но я сидел, сгорбившись над записной книжкой и украдкой наблюдая за ними, и пока число миль, отделяющих меня от „дома“, сокращалось, на сердце моем становилось все тяжелее. Дюжий матрос со своей размалеванной девкой, коммивояжер с картонным чемоданом, толстая женщина, поедающая конфеты — по две на каждую из те, что она скармливала своему крошечному, ясноглазому, молчаливому ребенку. Недурственное предложение.
Позже. В мое отсутствие мама продолжала отделывать комнаты. Мою она оклеила — не спросясь у меня — темными, оттенка жженного сахара обоями с какими-то расплывчатыми серебристо-серыми щитами не то шлемами. Совершенно отвратительными. Столовая обратилась в ее „швейную мастерскую“, так что есть нам теперь приходится в зимнем саду, где стоит — как-никак, середина зимы, — адский холод. Отец, похоже, принимает эти и иные преобразования без жалоб. Волосы у мамы черны, как вороново крыло, боюсь, вид ее становится все более нелепым. Кроме того, у нас теперь новый автомобиль, „Армстронг-Сиддли“ — сверкающая никчемность, которая стоит в гараже под брезентом. Отец предпочитает ездить на работу трамваем.
Ходил прогуляться по Эджбастону, скука уже гложет меня, — тщетно пытался отыскать в больших домах и виллах какие-либо признаки духа индивидуальности. Рождественская елка безусловно есть одна из самых печальных и пошлых выдумок человечества. Надо ли говорить, что у нас она великанского роста — стоит в замнем саду, подпирая согнутой верхушкой стеклянный потолок. Заглянул в синематограф и в течение получаса смотрел „Брачную лихорадку“. Вышел оттуда обуянным похотливой страстью к Розмари Чанс. Слава Богу, послезавтра приезжает Люси. Или я поцелую ее в эти каникулы, или подамся в монахи.
24 декабря 1923
Канун Рождества. Люси говорит, что собирается поступить в Эдинбургский университет, изучать археологию. Я спросил, разве существуют женщины-археологи? А она ответила, ну, одна, по крайней мере будет. Люси прекрасна — на мой, во всяком случае, взгляд — высокая, сильная, и выговор ее мне нравится[9]. Жалко, что волосы у нее теперь не длинные. Мама же, напротив, сказала, что короткая стрижка Люси кажется ей „très mignonne[10]“.
Написал Скабиусу и Липингу, предложив варианты испытаний. Заявил также, что в следующем триместре нам надлежит называть друг друга по именам, в особенности на людях. Подписался „Логан“, испытав при этом легкую дрожь революционного упоения: кто знает, к чему способны привести подобные проявления независимого духа? Уверен, оба согласятся. Мама только что просунула голову в дверь (не постучав), дабы напомнить мне, что к нам вот-вот сойдутся на ритуальный рождественский коктейль коллеги отца: скованные, неловкие управляющие и помощники управляющих, у которых имеется только одна тема для разговора, а именно, консервирование и сохранение мяса. Итак, долгий рождественский ад начинается. И опять-таки, спасибо Богу за Люси. Восхитительную, обожаемую, строптивую Люси.