Я героически встал и разделил с ней ту самую пульсирующую тень под ветками. Сердце у меня взлетело откуда-то из штанов под самое горло и забилось там как пойманный воробей. Я весь таял, маялся и был как наэлектризованный от пристального ее взгляда, сиявшего теперь так близко от моей предательски розовой щеки.
— А девочка у тебя есть? — спрашивает кокетливо.
— Ясно же и так, — отвечаю, безуспешно ловя очередную проворную муху.
— Вот так здорово! А раньше ты говорил, что ты никогда не влюбишься.
«Я этого чего-то не припомню», — подумал я про себя, а вслух ответил:
— Какие только в детстве мы не приносим клятвы и обещания.
— Когда же свадьба?
Тут я внезапно придумал перестегнуть ремень на сандалии.
— Натирает, гадина.
— А давай босиком ходить, — говорит она и, уперев пятку в носок, сбрасывает тапочку за тапочкой.
— Стекла много.
— Струсил! Струсил!
— Ладно, пойду, — говорю. — Дел у меня уйма. — А сам думаю: «Что же я, дурак, делаю?»
Суетливо-деловито-лукаво встаю, потягиваюсь, неповоротливо изгибаясь.
— Стой! — вскакивает. — Закрой глаза.
— Зачем это еще?
— Ну закрой.
Ее тень заполонила внутреннюю красноватую сторону моих век, я почувствовал ее бархатный запах, ее горячее дыхание, скользнувшее по моей словно ворсистой щеке. Она прикоснулась к моим вискам, и я едва успел увернуться от поцелуя, что привело ее в восторг, едва не перешедший в истерику.
— Почему ты не даешь мне тебя чмокнуть? Я же все-таки твоя те-ту-шка.
— Противно, — брякнул я, а хотел сказать, что просто не перенесу, возможно, даже не выживу, если ты еще раз прикоснешься ко мне, ибо я с ума схожу при одной мысли о твоем запахе, при одном звуке твоего резкого, с хрипотцой, голоса…
— Тем более могут вернуться родители, — пробормотал я в солнечном исступлении.
— Что-что ты сказал?
— Я сказал, что нас могут застать.
— Что-о-о? Застать? Застать?! Какой же ты пошлый. Хо-хо! Это что получается, я пыталась тебя изнасиловать? Вот так здорово!
— Перестань! — крикнул я и нахмурился.
— Пошлый и гордый, — посерьезнев, добавила она, внезапно остепенившись. — Го-ордый, — вдруг повторила протяжно и прищурившись, словно что-то прикидывая. — Это хорошо. Это очень нужно.
Она смотрела на меня все так же игриво, с влагой в слегка измученных смехом глазах. Я не выдержал, рванулся, ударом распахнул взвизгнувшую калитку и, разрывая густой хвойный воздух, понесся к озеру сквозь полосатый пятнистый лес.
Вот такой и был наш самый романтический летний час. Какой же я был тогда дурак, просто сил нет. Но что поделаешь, если ты молод, да еще у тебя, как это сказать, летнее головокружение, что ли…
2
Впрочем, вернемся в зиму. Кстати, не знаю, как у вас, у нас до конца марта зима. В тот день, когда я нашел свою чудо-коробочку, Сима притащилась позже обычного и при этом вся какая-то возбужденно-отрешенная. Она не то что не поздоровалась, а, кажется, даже и не заметила меня, как если бы я был частью приглядевшейся старой мебели в прихожей.
— Ба, скажи честно, я красивый или урод? — спрашиваю, рассматривая себя в зеркале трюмо прям как девица.
Весь неказистый какой-то, робкий, нос слишком большой, нижняя губа выдающаяся, флегматические, как у сенбернара, глаза и, правду говоря, с точки зрения мужественности — сомнительные.
— Ты великолепен как бог! — твердо отвечает мне бабушка. Врет, конечно, но все равно приятно.
— А почему никто этого не замечает?
— Завидуют.
Ну старуха! Врет и не краснеет. Если она, конечно, вообще может еще краснеть.
— А ты тоже, наверное, была раньше красивая, — как истинный джентльмен отвечаю комплиментом на комплимент.
— О! В свое время мимо вашей бабушки, — это она о себе так, — ни один кавалер не мог спокойно пройти, а потом молодость пролетела, — грустно вздохнула она и уставилась в пустоту, — дети пошли, понимаешь ли, работа была тяжелая, и вот так вот я…
— Ссохлась и скукожилась?
— Ну да, — согласилась бабушка, — ссохлась и скукожилась и никому теперь уже не нужна.
— Ну как это никому? Мне нужна! И всем нам нужна! Что бы мы без тебя, Ба, делали? Кто бы, например, цветы поливал, собирал майонезные баночки? Ведь ты, Ба, хоть и старая, но зато добрая. Не то что это проклятая Сима — молодая и стерва.
— Почему же стерва? — Это она меня этому слову научила. — Симочка хорошая.
— Ну ты скажешь, тоже мне хорошая. Я без подзатыльника еще ни одного дня с ней не прожил.
— Это у тебя просто подхода к ней нет. К женщинам ведь подход нужен.
— Да?
— Конечно!
— Подход, говоришь? Ну ты меня прямо озадачила. Кстати, пойдем, нас к чаю зовут.
Я выбежал из затхлой ее комнаты и побежал, прыгая через четыре ступеньки, в столовую, где после ужина мы пьем чай или молоко с печеньем и вафлями.
— Что ты скачешь как бешеный? — огрызнулась мама. — Почему от тебя люстра звенеть должна?
— Потому что дом деревянный, — объясняю я. — По дереву ударные волны легко распространяются, вот люстра и качается.
— Как ты себя, умник, сегодня чувствуешь? — спрашивает папа уже за чаем, ни на секунду не отрываясь от чтения.
— Исключительно замечательно. Сима, хочешь посмотреть на курильские гейзеры? — говорю и дую в горячий чай через соломинку.
— Мне кажется, меня вырвет, если я еще хоть секунду буду смотреть на твои гейзеры.
— Серафима! — устало возмущается мама. — Ну что ты как маленькая.
Так ей и надо!
— Я к тебе подход знаю, — с полным ртом погрозил я тетушке пальцем. — Так что лучше у меня не выкобенивайся.
— Что еще за слово такое?
— Нормальное слово. От греческого «выкобеники». Наука такая даже есть — про эники и бэники.
— Ели вареники, — добавил папа автоматически.
— Сам давай ешь и не выкаблучивайся.
— А я и не выкаблучиваюсь.
— Аик дурак, гы, гы, — как обычно вставляет моя трехлетняя сестра, сделанная в Америке, о которой мне и говорить не хочется. Даже имени моего выговорить не может. Мое педагогическое кредо: младших надо убивать, пока они не подросли и с нами не разделались.
— Господа, — говорю, — давно пора уже установить возрастной ценз на признание человеком. Вот Лизка явно не человек еще. Да и станет ли?
— Беда с вами. Вы все здесь как маленькие, — обреченно вздыхает мама.