Я убежден, что нас производят на фабриках, большими партиями, а потом раскидывают по всему земному шару. Доказать этого я не могу; но не может же Зеленый Зепп оказаться прав. Он попался на удочку собственной мании величия и думает, раз он гном, значит, гномы есть повсюду и были всегда. А миф о семи гномах слишком красив, чтобы быть правдой. Чтобы наши предки жили в райской невинности в лесу, добывали в глубоких штольнях уголь или алмазы и рассказывали друг другу гномовские сказки — нет. Только не это.
Одно точно: гномы рождаются с памятью, которая не сразу просыпается к жизни, а ждет своего пробуждения — иногда годами. Да, нередко гном начинает жить полноценной жизнью спустя годы после своего создания, а некоторые гномы, в этом я уверен, так и остаются неожившими. Мертвый товар, который не покупают даже на толкучках и в конце концов отправляют на переработку. Так что ни один из нас никогда не видел своего создателя (Кобальд представляет его себе как огромного Кобальда, с необыкновенно глубоким басом, звучащим, подобно органу, во Вселенной) или конвейера со скользящей по нему чередой гномов, еще не раскрашенных, они двигаются мимо женщин с кисточками, с кисточек капает краска, и женщины раздают гномам коричневые башмачки, красные шапочки или фиолетовые курточки. За ними стоит бригадир, следящий за их работой с секундомером в руках. Десять секунд на пару башмаков, пятнадцать на куртку. Кто не успевает, того выгоняют. На мою белую бороду ушло не больше трех секунд, иначе почему оказался белым еще и кусочек брюк?
Как и у всех моих друзей, память у меня включилась неожиданно, словно кто-то нажал на какую-то кнопку. Вдруг я начал видеть. Слышать. Чувствовать. Меня пронизало необыкновенное тепло, жар, всеохватывающее счастье. Я начал жить. Правда, как и все игрушки, я оцепенел под его взглядом, и в этот великий первый момент своей жизни еще не подозревал, чем окажется для меня этот кульбит, — а очутился я в кулачке у какого-то ребенка, с восторгом смотревшего на меня сверху вниз. Я глядел на него снизу вверх. Надо мной — большие глаза, ноздри, смеющийся рот. В обнимающих меня пальцах мальчика я чувствовал биение пульса. Он взволнованно дышал и повторял счастливым голосом:
— Мама, посмотри! Я хочу вот этого, этого, вот его!
Каждый из нас рассказывает похожую историю своего пробуждения. Мы начинаем жить, когда на нас поглядит какой-нибудь ребенок. Когда он выберет именно тебя и никого другого. «Это ты! Ты!» Когда ты станешь счастьем для ребенка (в этот момент ты еще даже не знаешь, что это нечто, с восторгом глядящее на тебя, — ребенок), а ребенок — твоим счастьем.
— Но у тебя дома уже есть три гнома, — произнес голос высоко надо мной, и я увидел лицо женщины, бледное, с алыми губами, черными волосами. — Немедленно поставь его на место.
Она вытащила меня из детской руки и сунула обратно на полку. Ребенок начал плакать, а я не заплакал только потому, что он продолжал смотреть на меня умоляющими глазами, а оцепеневшие гномы не могут плакать. Мы плачем, только когда можем двигаться.
— Я хочу этого гнома, вот этого! Мама, пожалуйста, ну пожалуйста!
— Нет!
— Ну мама!
— Нет!!!
Тогда ребенок лег на пол и пронзительно закричал. Сегодня, оглядываясь назад, я понимаю, как мне повезло: уже видя и чувствуя, оказаться на своей полке в магазине. Я смог как следует оглядеться. Я стоял в целой толпе гномов, среди десятка Фиолетов, все мы были похожи, но все — разные, потому что у каждого из нас был свой дефект окраски. Коричневая краска башмаков на коленях, краска шапочки на лице. Дальше стояли Зеппы всех цветов (Зеппы — единственные гномы, у которых бывают и красные, и желтые, и зеленые куртки), несколько Лазуриков и сколько угодно Дырявых Носов — у одного, стоявшего неподалеку, было что-то вроде оспинки на кончике носа. Фабричный дефект, если принять мою теорию нашего происхождения, бракованный товар. Скоро он стал нашим Дырявым Носом. У меня за спиной — отряд Злюк с сердитыми глазами, у всех руки скрещены на груди. (Позднее мне пришло на память, что я не видел ни одного Кобальда. За всю свою жизнь я никогда не встречал ни одного Кобальда, кроме нашего. Может, он был прав, когда при каждом удобном и неудобном случае повторял, что он — один-единственный?)
В результате того, что я, уже оживший, опять оказался на полке, я больше любого из нас знаю о начале нашей жизни. Я видел нас сразу же после создания, там, где мы еще не выполняем своего предназначения, а ждем в прихожей жизни, готовые к жизни, но еще не избранные для нее. Остальные гномы не помнят полки. Ни один. Конечно, ведь они были выбраны своим ребенком и, когда пробуждались к жизни, оказывались уже на полпути к кассе. А я, я видел их или их товарищей до пробуждения. Все эти гномы были неживые, вне всяких сомнений. Просто резина, и больше ничего. Без сердца, с мертвыми глазами.
Тем временем мальчишка выиграл сражение с матерью.
— Ну хорошо, если от этого зависит твое душевное спокойствие.
И он перестал рыдать. А я полетел, зажатый в мальчишечьем кулачке, мимо плюшевых медведей, качалок-лошадок и волчков — к выходу.
Гномы приходят в мир, не зная ничего. Но у нас огромный мозг — миллионы клеток в двух-трех кубических сантиметрах — и абсолютная память. Мы не забываем ничего. Никогда. Поэтому мы обучаемся необыкновенно быстро. По пути к кассе я уже навсегда знал, что такое мама и что бывает «душевное спокойствие». Пройдет целая вечность, но я буду помнить, сколько я стоил: 3.40. Разумеется, и мы учимся так же, как все, — методом проб и ошибок. Но одну ошибку мы совершаем только один раз. Мы только один раз прикасаемся к горячей печи, и больше уже никогда. Мы только один раз пробегаем под носом у дремлющего пса. Нам достаточно один раз услышать, что два плюс два равно четырем, — и это мы запоминаем на всю жизнь. Новый Лазурик и я всего один раз прочитали запись ходов легендарной шахматной партии между Ботвинником и Талем, сыгранной в мае 1960 года, а потом иногда садились и повторяли ее. Когда я играл за Ботвинника (белыми), то выигрывал на сорок первом ходу после того, как демонстративно жертвовал королеву. А в другом случае, играя за Михаила Таля (черными), я проигрывал, опрокидывал после сорок второго хода своего короля, пожимал Новому Лазурику руку и говорил:
— Спасибо, — причем по-русски.
Нам никогда не требовалось на эту партию больше четырех минут, а иногда даже и меньше.
Когда нам, гномам, бывает очень скучно или мы не можем заснуть, мы перечисляем знаки после запятой в числе «пи», забираясь очень далеко в бесконечность.
Мы внимательно слушаем разговоры людей, как они говорят, что. Они один раз скажут «ложка», или «вилка», или «индивидуализация», и эти слова сразу же входят в наш лексикон. Мы очень быстро начинаем понимать, что они значат. Сегодня я бегло разговариваю по-португальски, иначе, чем мой выросший мальчик, хотя у него были точно такие же возможности, что и у меня. Мне хватило двух-трех поездок с ним в Лиссабон и по Алентехо. У меня начинает болеть голова от сострадания к нему, когда он пытается объяснить уборщице родом из Галисии, что она не должна трогать его книги, лежащие на полу. Что за жалкий лепет! Тогда я кричу со своей полки, без всякого акцента: «Teria a bondade de deixar ficas esses livras todos ai no chão, por favor?» Но конечно, они меня не слышат, погруженные в свой разговор глухонемых, в конце которого у Эсперанцы появляется надежда, будто он собирается со следующего месяца повысить ей плату.