— Убежал?! — спросил Чамсурбек снова, возвысив голос.
— Бежать было некуда — его не выпустили из села, — ответил Гаджи-Али тихо. — Омар сидит теперь у себя в доме.
Сказал, и осёкся сразу. Ведь своего дома у Омара больше не было. Его большая просторная сакля была переделана под сельский клуб.
— В бывшем своём доме, — добавил он поспешно.
— В клубе?! — взревел Чамсурбек, сразу вскакивая на ноги. — Здесь, у нас в селе?!
— Да. Заперся там.
Он оскалился, и глаза его, сверкнув, округлились. Не говоря больше ни слова, он бросился в соседнюю комнату и, сорвав со стены винтовку-трёхлинейку, тотчас побежал к выходу, торопливо вставляя в неё обойму и передёргивая на ходу затвор. По каменной лестнице гулко застучали его сапоги.
Никто не шелохнулся. Никто не проронил ни слова. Лишь умирающий тихо пошевелился и скривил лицо: то ли улыбаясь, то ли морщась от боли.
Возле клуба шумела толпа. Десятки мужчин, жилистых, загорелых, возбуждённых запрудили узкую кривую улочку. Толкались. Размахивали руками. И кричали все разом.
Некоторые с удивлением:
— Э, правда убил, да?
— Да нет, ранил, говорят. Кинжалом в живот.
Но больше с гневом, с яростью:
— Э, Омар, сюда иди!
— Выходи, если ты мужчина!
Но никто не вышел. Ворота дома были наглухо заперты. Родственники убийцы не показывались. Все они попрятались где-то, боясь необузданной, распаляющейся злобой толпы — ханскую родню в селе не любили.
Подними сейчас кто-нибудь с земли камень и, выкатив бешеные глаза, с проклятьем швырни его первым в ворота или окно, то на саклю обрушился бы тут же целый камнепад. И вот уже двери трещат под могучим напором человеческих тел, и разъярённая людская лава врывается в дом. Навстречу ей гремят судорожные, беспорядочные выстрелы из нагана, и кто-то, окровавленный, падает на земляной пол. Но крепкие, жилистые руки уже вцепляются в убийцу мёртвой хваткой, выламывают суставы, валят на пол, со злым гвалтом топчут ногами и кромсают кинжалами ещё живое, отчаянно бьющееся в последнем усилии тело.
Но не находилось такого человека. И народ продолжал бестолково толпился на улице, лишь гомоня, ругаясь и зло зыркая на крепкие двери.
Когда Чамсурбек с винтовкой в руках подбежал к дому, все притихли. И уставились на него выжидающе.
— Он там? — громко спросил Чамсурбек, ни к кому конкретно не обращаясь.
Спросил, сам не зная, для чего. И так ведь знал, что там, в доме. Что засел в сакле и, наверное, готов отстреливаться до последнего патрона.
— Там, — подтвердили ему.
— У него, говорят, пулемёт есть, — с тревогой в голосе добавил кто-то.
— Да, поставил его прямо за дверью, и пристрелит любого, кто сунется, — отозвался ещё один.
— Он что, с пулемётом сюда пришёл?! — громко усмехнулся другой. — Думай, что говоришь.
— Да нет, в доме спрятан был под полом. Теперь вернулся — откопал.
Толпа расступилась перед Чамсурбеком, и он быстро подошёл к дверям. Встал сбоку, слева от дверного косяка. Так, чтобы Омар не смог в него попасть через двери, начни он стрелять. Прижался спиной к каменной стене. Протянул руку и взялся за массивное железное кольцо, служившее вместо ручки. Дёрнул его на себя с силой, затем ещё. Двери не поддались — они были заперты на засов изнутри.
Люди вокруг сразу заволновались. Несколько человек принялись пинать ворота ногами.
— Омар, открой дверь!
— Быстро открывай, да!
Чамсурбек дёрнул за кольцо ещё раз. Выругался в полголоса. Ударил по нему прикладом.
— Э, выходи давай! — зычно рявкнул полный приземистый горец, с побагровевшим, налитым кровью лицом.
Но вдруг люди отхлынули от ворот — в толпе что-то произошло. Даже те, кто только что со злобой бил в них ногами, обернулись в другую сторону, нетерпеливо вытягивая шеи. Раздались возгласы:
— Ва, это она, да?!
— Она?!
Чамсурбек оглянулся. К дому вели под руки женщину — сгорбленную, иссохшую телом, с омертвелым лицом, по которому разметались выбившиеся из-под толстого горского платка длинные седые космы. Поддерживаемая под руки с двух сторон молодыми девушками — её родственницами, она едва шла, с трудом переставляя тощие кривые ноги. Это была Кумсият — мать убийцы Омара.
И вот она уже стоит напротив бывшего своего дома, в котором, запершись, засел её последний, оставшийся в живых сын. Прошлой ночью тот приходил к ней, к матери. Подобрался к селу незаметно, таясь от пастухов с их чуткими, настороженными волкодавами. До позднего вечера, завернувшись в бурку, пролежал в высокой некошеной траве, что росла сразу за старинным кладбищем с сотнями древних, замшелых, вросших в землю каменных надгробий-торкал с выветрившимися от времени арабскими надписями. А потом, уже глухой ночью, крался по пустым тёмным улицам, пробираясь к дому родни, которая приютила его мать.
Там, в тёмной прокопчённой сакле, при тусклом отсвете едва тлеющего фитиля свечи, он, немытый, заросший до глаз густой бородой, с жадностью набросился на остатки ужина. С хрустом и чавканьем разрывал крепкими зубами варёное мясо, грыз хрящи, давился ещё не остывшими лепёшками, с наслаждением разжёвывал куски остро-солёного овечьего сыра, торопливо запивая их молоком.
Затем, насытившись, он долго и сбивчиво рассказывал родне, как долгие месяцы бродил по горам, как построил шалаш в глухом ущелье, собирал черемшу и воровал у чабанов овец, чтобы не умереть с голоду. Как на зиму уходил через перевал, за которым в одном из грузинских сёл жили дальние родственники его жены. Как скрывался у них в сакле, безвылазно просидев несколько месяцев в глухой неотапливаемой комнатёнке без окон, кутаясь по ночам в ворох овечьих шкур от мучившего его жестокого холода. И этой весной, едва только со склонов гор стаял снег, твёрдо решил вернуться обратно. Потому что непреодолимо потянуло его назад в село, в котором родился и вырос, к родному очагу и к ней, к матери — ибо не было у него больше ни жены, ни отца, ни брата, и не осталось никого теперь ближе и роднее неё. И мать сидела напротив, слушала, качая головой и едва слышно бормоча что-то. И по её впалым щекам пробегали редкие слёзы.
Теперь же, оказавшись посреди разгорячённых, со злобой смотрящих на неё людей, она вдруг решительно высвободила руки и пошла сама, прямо на Чамсурбека — уверенно и твёрдо. Подняла на него глаза: глубоко запавшие, пронзительные. Тонкие губы слабо шевельнулись, но не издали ни звука.
— Твой сын ранил моего отца, — заговорил первым Чамсурбек, глядя ей в лицо прямо. — Отец умирает.
Старуха не закричала, не заголосила истошно, не рухнула перед ним наземь, умоляя пощадить сына. Она стояла молча, согбенная, недвижимая. Смотрела на него прямо, неотрывно. И только лишь глаза её чуть сузились.