Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 120
— Что упало — то пропало, — бормотал он. — Суки-прибауки.
В отчаянии от этой завалившейся за подкладку божьего пиджака сцены я бросился по вычитанному адресу, как будто там меня ждало спасение. По бокам, обгоняя, неслись листья. Казалось, это мелькают пятки белок и уток, которые сами почему-то решили оставаться невидимками.
Учреждение в уютном голубеньком здании с короткими пилястрами называлось «Центр по фиксации летальных исходов». На дверях написанный от руки листок: «Вход с собаками воспрещен!». Я решительно открыл пасмурного цвета дверь.
Едва я вошел, чучело совы под потолком полыхнуло желтыми глазами и заговорило голосом уставшего от любви мужчины:
— Вам, скорее всего, направо. Дежурную по летальным исходам зовут Алевтина Ивановна. Выражаем свои соболезнования и желаем всего наилучшего.
Глаза полыхнули еще несколько раз латентным огнем и покрылись бороздками пепла. Сова смотрела неприязненно, пытаясь осмыслить факт моей неподвижности. Хотя, если вдуматься, было это не так уж странно.
Я поспешил направо, к Алевтине Ивановне.
В коридоре мягко звучала музыка, сопровождаемая едва слышными кастаньетами ламп дневного света. Стены были оклеены бумажной замшей. Сверху свисали цветы, исполненные старческой эротики, вокруг них колебалось дыхание какого-то неочевидного запаха. Музыка продолжала звучать. Под ногами хмелел нестираемый палас. Я благодарно замедлил шаги, здесь хотелось поселиться.
Сферические аквариумы были заполнены внимательными верткими рыбками с царскими хвостами. Я впервые почувствовал к ним род душевного влечения. Не исключено, что нас роднила немота. Водоросли, исполняющие какой-то, быть может, японский танец, походили на воспоминание о печальном будущем. Это нас с рыбками тоже роднило.
Вдруг свет ударил из пола по краям паласа, люстры, горевшие до того вполнакала и почти невидимые, опустились, сова шумно спланировала на стол Алевтины Ивановны, и обе они скорбно преклонили клювы. Музыка смолкла, я почувствовал, что пришел.
Мастер по эффектам не зря жевал свой бутерброд с икрой. Тонкий психолог, душевная работа. Здесь посетитель должен был как бы заново пережить потерю близкого и в зависимости от средств договориться о его дальнейшем и наиболее благополучном устройстве.
Алевтина Ивановна, переплетя молочные ноги, закурила тонкую душную сигару и улыбнулась. На вид ей было лет пятнадцать. Гладко зачесанные волосы рискованно обнажили лицо с высоким лбом. За него было тревожно, как за эрмитажный фарфор, оставленный утром без охраны. При этом маленькая бледная бородавка над губой говорила почему-то о ненапрасном совместном пробуждении в уютной провинциальной гостинице. Но все же больше дочка. Упущенная воспитанием и влюбленная в экстрим, однако сохранившая невинность девических идеалов. Сила наготы была ей, впрочем, тоже, несомненно, знакома.
Все это должно было внушить посетителю, что жизнь, противоречивая и притягательная жизнь, продолжается, и ему может еще что-нибудь обломиться, если он не будет слишком настаивать на своем, что уж там говорить, неизбывном горе.
— Фирма «Параметры» приветствует вас. Присаживайтесь. Не хотите ли рюмку коньяка?
— Нет, благодарю.
— Корвалол?
— Спасибо, нет. Дело в том, что я пришел к вам с не совсем ординарной просьбой.
Глаза Алевтины Ивановны понимающе закатились.
— Вас не затруднит дать мне сначала паспорт и свидетельство о рождении покойного?
Я протянул документы. Свет в полу стал потихоньку убывать; так уходит в воду закат, продолжая отражаться и отвлекать проволочкой не готового еще к ночи скитальца. Люстры поднялись, за окном стал слышен шум улицы. Кто-то сказал артикулированно, как в радиоспектакле: «За подсказку — с подмазкой». И машина рванула с места без глушителя.
Жизнь, похоже, действительно вышла из меня, остались от нее какие-то обрывочные сведения. «При чем здесь машина?» — подумал я. С Алевтиной Ивановной надо было, однако, объясниться толково.
— Понятно нам. Вы так похожи на покойника. Брат?
— Я и есть покойник. В этом и состоит особенность моей просьбы, — вскрикнул я, неизвестно почему волнуясь. — Может быть, мы с вами поговорим интимно?
— Мы с вами и говорим интимно.
Люстры снова опустились, и заиграла музыка. Это был перебор или просто сбой в механизме. Неуверенный в своих силах, я наконец сел.
Все теперь располагало к некой повести, к изъявлению чувств, то есть говоря иначе, к сентиментальному доносительству на себя. Тоскливая пора моего детского предпринимательства в шелухе осенней листвы и воровских сумерках, ты опять здесь! Войлочные, колкие внутренности разбитого кувшина и неминуемость наказания. Отец, ушедший без вести и без родственного успокоения. Да мало ли что жизнь еще натворила в бреду своего ясновидения!
Я заговорил невнятно и многоречиво, паразитируя на безличной доброжелательности сидящей напротив девочки.
— Как это вам объяснить? Я, может быть, пострадал за свою доброту и неутолимую общительность. Не сочтите только за жалобу — в моей ситуации это было бы смешно. Жалоба, впрочем, и всегда смешна. Но я привык ценить в человеке тайну, которая в то же время самая легкая добыча пошлости. Вот в чем дело. Это сложно. То есть напротив. Классики знают, что именно случайно оброненная фраза подхватывается молвой. Сначала она пускается в тираж легкими на ум борзописцами, деградирует и надоедает, как всякая услужливая красавица, становится даже предметом несколько высокомерных насмешек…
Сидящая напротив чиновная обольстительница улыбнулась при этих словах, как будто горькое мое признание было уже оплачено ее опытом, и теперь нам осталось только неутешно обняться. Такие гримасы всегда вдохновляют.
— А потом, — продолжал я в полете, — согласитесь, она непременно опускается в глубины так называемой народной мудрости, непременно опускается, и тут оказывается, что давно уже является частью ее, народной мудрости то есть, незыблемого фундамента.
Я почувствовал, что вспотел, и промокнул лоб платком. Значит, организм продолжал задним числом функционировать, хотя и не в лучших своих проявлениях.
В минуты волнения меня всегда начинало заносить. Бывало, что до конкретного предмета дело вовсе не доходило, и гвоздь, грубо говоря, так и оставался не вбитым. Собственная смерть была, в сущности, таким конкретным предметом, скромность и щепетильность в обращении с ней выглядели нелепо. Уж здесь-то к чему это самоумаление? Но я продолжал кружить, увиливая от рассказа о собственных переживаниях. Почтительно-фамильярные разборки с классиками, видимо, и в этом случае казались мне важнее и, во всяком случае, меньше, чем я сам, были подвержены аннигиляции.
— У классиков, — продолжал я без прежнего пафоса, — на подобные превращения историческое чутье. Они сеют себе и сеют, продолжая в меру темперамента наслаждаться жизнью. Во мне же, вообразите, это живет таким глубоким убеждением, и я так всякий раз увлекаюсь, что неизбежно попадаю в какие-то дурацкие истории. Всё, получается, важнее, чем жизнь. Хотя так уж меня эта самая жизнь учила — никому не позавидую.
Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 120