• Подобрать ракушки и открыть их ножом.
• Извлечь устрицы.
• Положить их в стакан и добавить разведенную томатную пасту, лимон и соль.
• Выпить все одним глотком.
Сентябрь 1979 года
Умер Хильберто Нода, крестьянский певец. Он был остер на язык и в своих десимах[3]употреблял всякие нехорошие слова. Еще он играл на маракасах в ансамбле «Лос Наранхос», над которым шефствует моя мама. Приходил Луис Гомес, старенький поэт. Из заднего кармана у него всегда торчит бутылка. Они приходят сюда, как раньше приходили в квартиру в Паломаре, — едят, пьют, поют и уходят. Мама на своей радиостанции записывает их на пленку, чтобы потом включить в программу. Такая работа мало кому нравится, но теперь им уже не разрешают выступать живьем, потому что они могут сказать все, что им заблагорассудится. Луис Гомес исполняет тринидадские тонады[4]. Он укачивал меня на радиостанции, напевая тонаду, которую я выучила наизусть:
Смерть появляется ночью,
Трай-ла-ра,
Чтоб похитить твои наряды.
Смерть крадется тихонько,
Трай-ла-ра.
Проникает сквозь все преграды.
Ее подгоняет ветер,
Пропахший вином и морем,
Трай-ла-ра.
Она породнилась с горем,
Украсть судьбу твою метит,
Трай-ла-ра.
Если с пути ты сбилась,
Твои кружева похитит,
Трай-ла-ра.
Смерть появится ночью
И судьбу у тебя отнимет,
Трай-ла-ра.
Как я боюсь этой песни! Она меня не отпускает и гудит в голове, словно колокол. Всякий раз после нее я долго не могу заснуть.
Когда мы пришли попрощаться с усопшим, Хильберто лежал в наполненной льдом ванне, дожидаясь, когда привезут гроб. Раньше я никогда не видела мертвых, хотя он скорее был похож на спящего. Меня распирало любопытство, и я подходила к нему раз пять, если не больше. На нем был костюм мертвеца и галстук мертвеца. Мама надела черное с белым платье, как полагается на похоронах, а я пришла в своем темно-синем платье-халатике, которое годится для всех случаев. Конечно, русская резинка в волосах и кожаные ботинки не очень-то подходят, зато на улице они незаменимы. Когда запели, жена и дочери умершего заплакали в три ручья. Я не плакала, потому что это не мой родственник. Внезапно певцы расступились, давая дорогу Луису Гомесу, но Луис был настолько пьян, что не стоял на ногах. Тогда старики завели десиму, надеясь, что Луис ее подхватит…
Умер Хильберто Нода, рыдает его жена.
Умер Хильберто Нода, рыдает его жена…
Луис неожиданно встрепенулся и продолжил в рифму:
Прибрал его Сатана, чтоб больше не пел он народу.
Родственники покойника обиделись и выхватили мачете. Моя мама перепугалась и увела меня домой. Называется, сходили на похороны. Мама смеется и звонит подругам, чтобы рассказать про это. Мне же до сих пор страшно. Сейчас я пишу и вижу, что в лампе почти не осталось керосина, так что задание по математике закончить не удастся.
Ночью
Уже поздно и темно. Пишу при свете, который просачивается из патио. Мертвецов я не особенно боюсь. Единственное, что меня страшит, — это заходить в бары с отцом, залезать на высокий табурет, где ноги не достают до пола и меня сразу начинает мутить, так что я чуть с него не падаю. У засаленной стойки с остатками жареной рыбы толпятся пьяницы. Здесь надо постоянно держать ухо востро, потому что в воздухе время от времени летают бутылки и стаканы. То и дело вспыхивают ссоры, и никто не может понять, что ему пытается втолковать сосед, а иной раз они и не разговаривают между собой, а сразу вступают в драку. Бар — худшее место в мире. Зловоние, исходящее от пьяниц, напоминает мне о засорившемся туалете. Не хочу больше ходить в бары! Не хочу вновь там оказаться, тем более с отцом!
Мертвецов я не боюсь — я поняла это сегодня на похоронах. Куда больше я боюсь пьяных и баров.
Не могу заснуть. Все думаю о суде и о том, что будет, если меня отдадут отцу.
Октябрь 1979 года
До сих пор не назначена дата суда, и Фаусто надоело ходить в жарких штанах. Это мы для соседей стараемся.
Когда нет света, мы раскрашиваем себя моими акварельными красками, надеваем сомбреро и маски и разжигаем на берегу лагуны костер. Наш смех слышен, наверное, на другом берегу, где проходит шоссе.
В семь часов утра, когда я пытаюсь разбудить маму, чтобы не опоздать в школу, вдруг замечаю рисунок, на котором она изобразила меня спящей. Под рисунком стихи:
Девочка сладко спит среди книг.
Кто выпустит на волю ее маленьких демонов?
Кто защитит ее, когда погаснет сигарета И ее разбудят,
Прервав внезапно крепкий сон?
Краткий сон.
Девочка спит, по крайней мере, пока я ее рисую.
Октябрь 1979 года
Ночью Фаусто разговаривал с мамой. Я все слышала, потому что проснулась и лежала так, пока они не заснули. Его уволили, и он не может больше жить на Кубе. Нам всем придется уехать в Швецию.
Фаусто говорит, что не нарушил никаких обязательств и что честно исполнял свою работу, вот и все. А уезжает он из-за русских, которые не следят за своими атомными электростанциями и не хотят, чтобы он об этом написал все как есть. Вроде бы какие-то станции у них в стране плохо обслуживаются, и Фаусто решил их предостеречь. В общем, я не очень поняла.
Фаусто возвращается в Стокгольм, туда, где снега больше всего на свете, но я не верю, что отец меня отпустит. Конечно, он скажет «нет». Мой отец никогда не хочет того, чего хотим мы. Он всегда встает между мной и мамой. Я думаю, мама долго не протянет, потому что он все время старается помериться с ней силой. У мамы почти нет сил — я это знаю.
Ноябрь 1979 года
В прошлом учебном году, когда мама уехала в Анголу, у меня были довольно плохие оценки. Школа представила характеристику в суд, где говорилось, что Фаусто не возил меня на утренние линейки и что, пока мамы не было на Кубе, я пропустила много занятий. Получается, что в следующий класс меня перевели чуть ли не из милости. Считается, что я плохая ученица и зеваю по сторонам, пока другие извлекают квадратный корень из непонятно чего, и до сих пор не знаю таблицы умножения.
Мама вернулась из Анголы больная, с нервным тиком — из-за чего у нее подергивались губы — и отсутствующим взглядом. Слушание дела, словно специально, чтобы окончательно нас добить, назначили через три дня. Но Фаусто попросил через адвокатов, чтобы суд отложили, представив медицинскую справку.