— Гостиницу не берутся. Никто не берется. Я до вас всех объездил, и кооперативы, и государственные. Все отказали. Глухой номер.
— Почему? — спросил я осторожно.
— Ребята, у нас мрак. Уж привыкли к крысам, исторически сложилось. Накрошили бы в подвалы колбасы, они бы на улицу и не вышли. Каждый бы гулял в своем зале. — Он весь оседал. — Но в гостинице они падают с потолка. В щели. Могут днем. Могут на стол. Могут на голову. Мне — на голову. — Он снял шляпу. — Крысенок. Сюда. — Глаза его слезливо поблескивали. — Нам не надо «под ноль». Пусть бегают. Чтоб только день один не падали!
— Со второго этажа падают? — уточнил Старый.
— Да нет над залом никакого этажа!
— Проникают на крышу из подвала?
— И в подвале нету. Гостиница — самая чистая в городе. Только падают с потолка. А вы с меня за каждый этаж дерете!
— Найдем на каждом этаже, если падают. Вы их просто не видите, — огрызнулся Старый, хмыкая мне и мигая, но я призадумался.
Старый ткнулся в стол за бланками договоров, и на устах его вспухло золотое слово «задаток». А я, убедившись, что смывной бачок исправен, со спокойной душой выполз во двор и лег на лавку под яблоней-китайкой с побеленным коленом. Любуясь железной скобой двери «Прием стеклотары», я вдыхал последний август — вот и кончилось.
— Я говорю: они только к югу от улицы Ленина. Где руководство живет, учреждения. Что ж они на север, в дома населения не идут? — Иван Трофимыч встал у меня в головах, словно молясь на дорогу.
— Это характерно. Паллас, ученый такой, объезжал Россию еще в восемнадцатом веке и тоже отмечал: в Яицком городе крысы только в южной от тракта стороне. Дорогу не любят переходить.
— Я вот думаю: не-ет, это не просто. Это они против меня хотят… Как думаешь? Вечером аж страшно. Я один не хожу. Жена мясо с луком жарит, и на ночь в подъезд кладем, чтоб выше, к дверям, не шли. Я супруге говорю: давай ночью сходим, поглядим через окошко, как они там гуляют… Противно.
— Просто урожайный год, — зевнул я и сел.
Он примял ровно зачесанную назад седину и пробормотал:
— А ты, может, слыхал, есть какая-то крысиная болезнь?
— Бабушка рассказывала.
— Ну?
— Что? Ну рассказывала, если крысу убьешь, то самому, значит, умереть. Засохнешь. Но это так… Не думайте. Человек помирает не от болезни.
— А от чего?
— От того, что помирает.
Иван Трофимович покачал шляпой и тяжело пошел. Ишь ты, какая его машина ждет, и шофер дверку держит. Оглянулся:
— А лечиться чем? Бабушка не говорила?
— Травами. Смородина, чистотел. Песий язык — особенно. Или влюбиться.
— Влюбиться?
— Ага. Но серьезно. До конца. До конца-то можете?
Иван Трофимович покраснел:
— Иногда. — Потом еще крикнул из машины: — А спиртным?
— Не. Они наоборот. Тянутся к этому делу.
Старый лежал щекой на пачке зеленых денег и кричал в телефон:
— Не! Не выпил! Лариса, мы уезжаем!
Старый пощупал сахарные занавески, щелкнул светом — горит. Подпрыгнул на мягкой полке и горько признался:
— Никогда не ездил в спальном вагоне. Напиши мне на могиле: «Он не ездил в спальном вагоне». — Потащил из сумки кулек, запахший колбасой.
Я тоже растрогался и попросил:
— А когда меня похоронишь — выбей, пожалуйста, на мраморе: «Умер, так и не напившись вволю вишневого компота».
Старый смутился и достал компот — женатый мужик! Поезд поплыл. Я выглядывал в коридор. У одного туалета пасся грустный Иван Трофимович. У противоположного — лысоватая долговязая личность, синие щеки. Прочие жрали да шуршали простынями.
По вагону боком протискивалась проводница в мужской рубахе с погонами, едва сдерживающей ее стать, заводя по очереди в каждое купе свою грудь, как глазищи слепой рыбы.
— Посидите у нас, Танечка, — зашептал я, встретив носом тесную середку ее рубахи. — Мы любим женщину в пилотке. И в черной юбке любим. Красивые ноги напоминают интересную книгу — хочется сразу заглянуть, а что же дальше?
Таня смеялась, взглядывая на свои колени размером в башку Старого, и откусила наш огурец.
— Позвольте, я вам карман застегну. К вам едем. Мы дератизаторы[4]. Спасем от крыс исток русской свободы.
— Ага. За миллионы! На что вы нам сдались — такие хорошие. Баню достроить — нет денег. Все начальство за вас перегрызлось. Чай не пили. Оба туалета открыла. Им противно в один ходить. Мэр — налево, губернатор — направо. А мне мыть.
Я снова высунулся в коридор. Синещекая личность, значит, губернатор. Два мощных лизоблюда читали ему бумаги.
Поезд достиг ночи. Я обрушил кожаную штору на луну, похожую на рыбную чешуйку, натертую до серебряного мерцания мельканием лохматой лесополосы.
— Мы будем счастливы в этом городе. Мы отдохнем и будем радоваться. — Старый улыбался во тьме. — Там есть мясокомбинат. На мясокомбинате всегда бывают колбасные цеха. Мы поедим колбасы — мозговую, охотничью. Яичную. Брауншвейгскую. Язычки, запеченные в шпиге. Боже, как долго я живу. Сколько же я помню! Рассветет — мы с тобой на реку. Почему «вот уж хрен»? Будем молоды. Мне столько лет, а я не летал еще на самолете. Впервые в спальном вагоне. А ездил в холодильнике, в почтово-багажном, в вагоне-ресторане на кухне, в тамбуре, на третьей полке, на столике, на полу, в туалете. В купе проводников!
Старый запыхтел, а я отправился по его стопам — в купе проводников. Татьяна писала акт на запачканную кровью простыню, через пять минут без памяти ржала, капая слезами на акт; потом я шагнул задвинуть дверь, чтоб не совались пассажирские рожи, и заметил, как жарко, да? — разным пуговицам и «молнии», как и предполагалось, оказавшейся на правом боку — и за это, спустя три часа, протопил углем вагонную печь, держал желтый флажок «на отправление», отпихивая коленом в грудь детину с забинтованным глазом — его на станции Жданка родственная толпа трижды заносила на третью ступеньку с мешком картохи под хоровую мольбу: «Ну сынок!»
Еще один сынок, лобастый, как автобус, маялся в тамбуре: нету места, растирая на пухлых локтях озноб; я подтолкнул:
— Третье купе. Давай.
Сам вернулся, разулся и еще раз — как дал!
Нерусский Витя
Время «Ч» минус 15 суток
Старый целомудренно закутался в простыню, не убирал изумленных глаз с обласканного мной паренька.
— Успокойся, это не я. Это Витя, светлоярский парень, — пояснил я. — Окончил Рязанский мед. Едет отдохнуть. А это чай. Хоть бы одна сволочь сказала спасибо.