Поверхностная, газетная — как бы самая важная жизнь — не оставила в моей памяти почти никаких следов. А врезалось и запомнилось то, что увидел и почувствовал я сам.
Вспоминаю лишь впечатлением вскользь — бабушка, улыбаясь, стоит со своими подружками на солнышке во дворе и, щурясь, говорит:
— Побежала — пятки в задницу втыкаются — узнавать, будут в школе занятия или нет!
Это — самые давние воспоминания о моей старшей сестре, длинной и тоненькой, убежавшей в школу, которая таинственно существует где-то там, за оврагами — радостно побежала узнавать, не отменят ли занятия в школе по случаю этого тёплого, солнечного дня, когда все вышли с утра во двор в белых рубашках, дня победы над Германией.
Вспоминаю и тёплое сидение у печки, озаряющей дрожащим заревом тёмную комнату, тёмную потому, что выключен свет, помню чёрные — из таких делают пакеты для фотобумаги — затемнения на окнах, голос из круглой чёрной тарелки: «Внимание, внимание! Воздушная тревога! Не забудьте выключить свет!» Но всё это наполнено скорее уютом, таинственностью, теплом — тем более уютно от того, что в чёрном чугунке в печке парится сахарная свёкла, и её запах наполняет комнату. Ещё уютнее и таинственнее будет, если втроём, мне и двум сёстрам, забраться под стол и тихо, но горячо перешёптываться там — на стол этот — с навинчивающимися гранёными ножками-тумбами положили меня, когда принесли из роддома. Есть фотография — я сижу на нём младенцем в кружевах. Печально было в прошлом году выкидывать мне этот растрескавшийся, но ещё крепкий стол на ленинградскую свалку… долго стоял я над его задранными ножками (За что? — словно кричали они). Потом повернулся, пошёл… Вот и жизнь прошла!
Ещё помню стояние рядом с высокой мамой и женщинами, на краю поля (на селекционной станции, где работали родители), поле переходит в тёмно-бордовое небо, и в нём виднеются чёрные, почему-то почти неподвижные, крестики… немецкие ли это самолеты — идёт спор…
Вообще на широких просторах тянет, как сквозняком, неустроенностью, тревогой…
Поэтому особенно приятно возвращение домой, к тёплым, покрытым какой-то особой мягкой материей (фланелью, байкой) коленям бабушки, которая что-то ласково говорит тебе сверху. Какой год? Неважно, какой год.
До сих пор (и, наверное, до последнего мига) символом счастья будет для меня наша комната, названная у нас большой, освещённая розовым, я бы сказал точнее — луковым, светом, светом луковой шелухи, сверкающие окна, и зелёные, с яркой желтизной у основания, пахучие и скрипучие листья фикуса, — в этом запахе — концентрат таинственности, бесконечности, необъятности мира — ощущения эти наполняют душу ликованием!
Помню, как эту комнату — проходную — завесили, оставив лишь проход у ближней стены, простынями. Там поселились эвакуированные, помню их фамилию — Харины, но вели они себя удивительно тихо и аккуратно — во всяком случае — ничего, кроме простыни, я не запомнил.
Квартира казалась бескрайней, бесконечной, — не запомнилось даже количество и расположение комнат — только впечатления-вспышки… И фантазии — запомнившиеся почему-то значительно ярче и прочней, чем реалии (не отсюда ли сладкая тяга к фантазии, то есть — к литературе?).
Помню, я хожу по вечерней, темнеющей квартире, размахивая руками и бормоча, крайне возбуждённый — не какими-либо реальными событиями, а очень явной (хоть и тёмной) фантазией, — я вижу под потолком нашей квартиры какую-то тёмную, тёплую нишу, неизвестную больше никому на свете, там я абсолютный, не допускающий, чтобы меня обижали, властитель, я постоянно нахожусь там, иногда съезжаю оттуда по каким-то наклонным плоскостям (уверенно помню это) — почему-то на мотоцикле, помню запах горячей резины на поворачиваемых ручках руля… запах этот где-то с завистью вынюхан мною и перенесён сюда. Запахи вообще в те времена — командиры жизни.
Можно представить себе волнение, с каким я через много десятков лет искал эти комнаты, эти объёмы. В воспоминаниях моих остров моего детства вспоминался очень обрывистым, кончался с одной стороны оврагом, откуда поднимались дымки, и где (что сообщалось почему-то таинственным шёпотом) жили в своих саклях татары. Дорога шла вдоль плато, вдоль нашего архипелага, и пройдя под огромными деревянными воротами, плавно соскальзывала вниз, где стояла железная, мощно-изогнутая водопроводная колонка… Дальше — тьма. Где расположен этот остров на карте Казани — долгие десятилетия установить не удавалось. Название улицы, которая проходила через колонку — Лихачёвская, видимо, изменилось, никто из новых знакомых-казанцев улицы с таким названием не помнил, более того — все утверждали, что улицы с таким названием нет. Неужели тот остров исчез навсегда? Из сознания родителей на многие десятилетия тоже вдруг всё исчезло, на мои расспросы они досадливо отмахивались — зачем нужен этот хлам воспоминаний в новой непохожей жизни? Казалось — ушло навсегда — и вдруг — всплыло! Ничего, оказывается, не исчезает, лишь уходит на время в туман и вновь вдруг всплывает, по непонятным законам.
Вдруг пошла мощная волна из Казани, оказалось, что моё шестилетнее пребывание там — от рождения до шести лет — не прошло бесследно, и пришли эмоции оттуда, и я поехал. И отец тут растрогался, вспомнил и рассказал, каким боком наш остров присоединялся к городу, на задворках какой городской больницы он стоял.
Но всё равно — уже зная координаты острова, мы долго вместе с казанцами искали его — он исчез. Как всегда в жизни, всё висело на волоске, почти случайный человек топтался у своей машины, неловко остановленной на склоне дороги, он-то вовсе тут пострадал ни за что: заехал на минутку к знакомым и вот влип! Мои казанские знакомые терпеливо карабкались со мною по склонам — тут было всё изрезано оврагами, пристально вглядывались вместе со мной в ряды домов, уходящих уступами к горизонту (уступы были разделены глубокими оврагами). Я вглядывался до слёз — сначала в ближайшие ряды, потом в дальние…
— Ну?!..
Я качал головой.
Мы снова, с отчаянием уже, съезжали с этого уступа и лезли на новый. Сумерки сгущались: скоро всё должно было исчезнуть.
— Ну… может, этот!? — проговорила моя провожатая, показывая на поднимающийся из сарайно-деревянного прибоя розовый трёхэтажный дом, построенный даже не без архитектора, — узкое, овальное наверху, окно спускалось сверху вниз по всей лестнице.
— …Да! — после долгой паузы произнёс я.
Мы ринулись туда, снова спустились, снова поднялись. За очередным горбом дороги я увидел маленькую площадь-ямку, окружённую тёмными деревянными домами… не здесь ли стояла мощно-изогнутая железная водопроводная колонка, означавшая для меня конец мира? Мы полезли вбок и вверх… а вот деревянные ворота, казавшиеся мне такими огромными, когда я взирал на них снизу вверх, проплывая через них в люльке, лёжа на спине!
И вот мы, тяжело дыша, стояли перед красным кирпичным домом.
— Ну, — окна свои ты, конечно, не помнишь? — проговорила моя казанская знакомая.
— Почему же не помню? Помню. Вот они! — я ткнул на угловые неосвещённые окна на втором этаже.