— Четыре!..
Когда, проснувшись утром, Павлик не обнаружил дома маму и дедушку Рому, он удивился только поначалу. Он сразу вспомнил, что вчера они уехали вечерней электричкой на дачу, чтобы с раннего утра начать, а к вечеру следующего дня закончить приготовления к новому летнему сезону — как-никак, апрель все-таки, Гуньке нужен свежий воздух, без тени улыбки говорила мама, да и остальным членам Гунькиной семьи тоже не помешает. По-настоящему удивился он, не обнаружив Гуньку в старом кресле, недвижимо стоящем в течение последних десяти лет на своем законном месте, между ломберным столиком и телевизором. Гунька никогда не спала в другом месте. За годы своей «собачьей» жизни кресло окончательно превратилось в ее незыблемую и слегка пованивающую собственность. Сначала мама пыталась как-то с этим бороться, она сталкивала Гуньку на пол, стыдила ее и даже иногда шлепала. Первые годы, когда Гунька еще не заматерела, она все равно пробиралась ночью к своему креслу и, покряхтывая и попукивая, забиралась в него, устраиваясь на ночь. С годами для нее это стало делом принципа. Она начинала предупредительно рычать, как только мама приближалась к креслу ближе, чем на полметра. Ну а будучи все-таки скинутой оттуда, смотрела на маму исподлобья и тут же, со всем своим упрямством, резко выделяющим сук английского бульдога от почти всех прочих представителей лающего племени, угрюмо начинала новое восхождение, прикрывая ленивым оскалом свой бесхвостый тыл. Ну а когда сиденье этого бывшего антикварного изделия окончательно приняло форму Гунькиного туловища, со всеми ее вмятинами, выпуклостями и следами высохших на обивке соплей, и, стало быть, подтвердило ее хозяйский статус, мама махнула на все рукой и официально признала полное поражение в этой многолетней войне. Поражение без аннексий и контрибуций. К этому моменту Гунькино отвисшее брюхо уже основательно начало перевешивать все остальные части ее бульдожьего тела. Теперь она не спеша подходила к своему креслу с легким чувством брезгливого превосходства над другими членами ее семьи, закидывала тяжелую слюнявую голову на то, что ранее служило сиденьем, вываливала на сторону толстый розовый язык и ждала, пока кто-нибудь подсадит ее, приподняв и забросив на кресло ее круглую пятнистую задницу. Оккупировав таким непростым образом чьи-то владения, Гунька мечтательно закатывала глаза и долго, так и сяк, пристраивала морду в поисках наиудобнейшего для себя положения. Казалось, она говорила: — Ну что? Ясно теперь, кто тут главный? Это вы все должны постоянно доказывать, что вы умные, красивые, образованные, что ведете себя, как порядочные люди, требуете уважения и пытаетесь заслужить любовь окружающих. Мне этого ничего не надо. Я получила все это исключительно фактом своего рождения в помете Агнессы МакУэй из-под Гумберта фон Гумберта, четырехкратного чемпиона Англии. И дети мои такие… и их дети… А с вашими еще надо разобраться. Порода вещь деликатная, через образование и мнимые заслуги не передается…
— Чудовище! — говорила мама. — Чудовище мое! — и целовала Гуньку прямо в слюнявые губы.
— Чучело гороховое! — добавлял дедушка Роман, подозрительно принюхиваясь, каждый раз попадая в опасную зону сомнительных Гунькиных флюидов.
— Фасолевое! — каждый раз поправлял его Павлик и чесал Гуньке вокруг основания хвоста.
И это было единственное, чем можно было пронять наглую образину. Вечно сукровично-влажное, это место было единственным в ее короткошерстой географии, куда она не могла дотянуться никак и никогда. Испуская сладострастные стоны, дрожа всем телом в оргазмических конвульсиях, она только таким образом могла испытать это чувство, отдаленно схожее с природным. Трижды приносившая приплод, Гунька тем не менее имела весьма смутное представление о процессе зачатия и родах, так как при первом из вышеупомянутых действ она служила лишь обонятельной наживкой для перевозбужденного кобеля, который, нанюхавшись до одури сладкими Гунькиными живительными соками, допускался в результате лишь до тряпичного муляжа и, прикусив в экстазе вываленный на сторону язык, разряжался в поллитровую стеклянную банку с помощью двух высокооплачиваемых консультантов по высокопородной случке. Чуть позже они же обеспечивали при помощи стерильной трубочки, воронки и ротовых вдуваний нежное и аккуратное проникновение в Гуньку драгоценных генов, отъятых за последние пару сотен лет у всех этих ленивых обжор — Мак'ов и Фон'ов. Однажды Павлик услышал, как, привезя Гуньку после очередной случки, мама со смехом рассказывала деду о том, как слегка промахнувшись, Ксюха, мастер по случке, вынуждена была набрать полный рот собачьей спермы, перемешанной с физраствором, и медленно, чтобы не загубить дело, выпускать ее в трубочку. Что-то в процессе медленного выпускания пришлось и сглотнуть… Таинство же дето… вернее, щенорождения, так таинством для Гуньки и осталось навсегда. Она просто крепко спала, когда доктор, вполне человечий, а не собачий, служивший, как правило, хирургом в Кремлевке или, по крайней мере, в Четвертом главном управлении, кесарил ее, привязанную скрученными бинтами к кухонному столу, своим кремлевским скальпелем, вскрывая по очереди сначала левый, а затем правый маточный рог.
В свои тринадцать Павлик в кухню не допускался. Он встречал в коридоре ассистентку хирурга, выносившую из кухни пять, шесть или семь раз крошечных бульдожат с зажимом на пуповине, завернутых в мягкую фланельку, и трепетно принимал их в руки. И каждый раз сердце его замирало от нежности, и каждый раз что-то теплое и вязкое расползалось у него внутри, заполняя все щелочки до последней. Потом это «что-то» медленно остывало, но каждое утро процесс возобновлялся с новой силой, и Павлик несся в дедушкину комнату смотреть на произошедшие за ночь изменения. И маленький насос, возникший неизвестно откуда у него внутри, не уставал перекачивать эту нежную субстанцию до тех пор, пока не был продан последний из новорожденных…
На деньги от первого помета они купили дачу — небольшой, но уютный домик на шести сотках недалеко от Ново-Иерусалимского монастыря. Это была давнишняя мамина мечта. Последние пару лет, когда Гунька окончательно состарилась, даже, скорее, одряхлела, потому что уже почти ничего не слышала и практически ослепла, Павлик, каждый раз приезжая на дачу, первым делом выводил ее на улицу и подсаживал на раскладушку, где она и лежала весь день, уставившись в одну точку своим мутным, подслеповатым взглядом…
— Гунька, Гунька! — позвал он собаку. — Гулять пойдем? Мне дед велел осуществлять за тобой… этот… Догляд! И дать витамины!
Гунька не ответила. Не ответила, потому что ее не было нигде. Дверь в квартиру была заперта изнутри, и Павлику стало страшно. Странно как-то вдруг захолодело внизу живота…
…Почему-то вспомнилась белка, которую он подстрелил из духовушки три года назад, у них, в дачном лесу. Духовушка была одна на всех, и они с пацанами устроили индейскую охоту на живую белку, которую засек Павлик совершенно случайно, когда ему на макушку откуда-то сверху спланировала и прилипла к волосам пара клейких еловых чешуек. Он машинально задрал голову вверх и тут же обнаружил живой рыжий комок. Белка была в единственном числе и занималась своими древесными проблемами в полном пренебрежении к зарождающимся внизу молодым страстям. Стреляли по очереди… Ребят было четверо. Павлик стрелял первым, от волнения у него дрожали руки…