Вопреки планам Александра он сделал своей наследницей Этель. Наверняка она ничего об этом не знает. Хотя, возможно, он и сказал ей об этом. Спустя несколько дней после посещения выставки. Павильон Французской Индии понемногу стал перекочевывать в садик на улице Арморик. Для защиты от дождя господин Солиман накрыл все материалы уродливым черным брезентом. Потом отвел Этель к забору, скрывавшему сад от посторонних глаз. Снял висячий замок; она увидела в глубине, на площадке, темные деревянные столбы и замерла, ошеломленная.
— Знаешь, что это? — хитро спросил господин Солиман.
— Сиреневый дом.
Он посмотрел на нее с обожанием:
— Да, ты права. — И добавил: — Сиреневый дом, так его и назовем, как ты придумала.
Он стиснул ее руку, и ей показалось, что она уже видит патио, веранду и зеркальный водоем, отражающий серое небо.
— Это все твое. Только твое.
И ничего не добавил. В этом был весь господин Солиман. Он говорил что-либо только один раз и никогда не повторял сказанного.
Он ждал долго. Может быть, даже слишком долго. Вероятно, он надеялся, что все получится быстрее. Разобранные комнаты Сиреневого дома все еще оставались под своим брезентовым чехлом в глубине сада и понемногу начали зарастать колючим кустарником. Однако господин Солиман почти с религиозным благоговением раз в месяц отводил туда Этель. Зимой все деревья вокруг стояли голые, лишь те, что посадил господин Солиман, сопротивлялись. Кокулус и индийские лавры образовали темно-зеленый навес из листьев, словно в лесу, а вовсе не в городском садике. Соседний участок принадлежал некоему господину Конару — так его звали на самом деле[1]. Он был одним из старейших обитателей квартала, сыном человека, основавшего улицу в 1887 году, и считал, что просто обязан здесь распоряжаться. Однажды он заметил господину Солиману: «Я вижу, листва ваших экзотических деревьев отбрасывает тень на мои вишни с полудня до трех часов дня».
В ответ дедушка Этель разразился громоподобной фразой: «А я, месье, срать хотел на вас!» Это выражение Этель услышала впервые; она спросила отца, что оно означает, и отец расхохотался. То, что дедушка умеет ругаться как извозчик или как солдат (по выражению Александра), восхитило ее. Но она поняла, что никогда не должна повторять эти слова, особенно в присутствии того, кто их произнес. Однако это было здорово.
Незадолго до того как работы по постройке Сиреневого дома все-таки начались, господин Солиман заболел. Когда Этель была с ним на улице Арморик последний раз, она увидела нечто странное: все растения, заполонившие сад, были вырваны с корнем, а брезент очищен от колючек. На калитке, ведущей в сад с улицы, висела табличка: «Работы по постройке деревянного одноэтажного жилого дома». Господину Солиману пришлось сражаться со своим врагом Конаром, заявившим, что этот проект «ущемляет его интересы», поскольку строительство привлечет в Париж всех термитов, какие только есть на свете. Однако при поддержке архитектора, создавшего это бунгало, некоего Перотена, разрешение на строительные работы от городских служб было получено.
На расчищенной площадке расставили вешки, а между ними натянули веревочки, повторяющие план будущего дома. Этель удивило, что под ними виднелись линии сиреневого цвета. Очевидно, от мела, которым были натерты веревки. Господин Солиман показал ей, как проводятся такие линии. Концом камышины он приподнял одну из веревок, а потом резко отпустил ее — раздался звук спускаемой тетивы. Джжж! На земле отпечатался сиреневый след.
Таким был тот, последний, раз. Таким его сохранила память Этель; потом ей казалось, что следы на земле оставил тот сиреневый свет, который она видела на выставке.
Зимой, когда Этель пошел тринадцатый год, господин Солиман умер. Сначала он заболел. Он задыхался. Лежал, вытянувшись во весь рост на кровати в комнате на бульваре Монпарнас. Этель заметила, какой он бледный, лицо заросло бородой, глаза стали пустыми, и она испугалась его. Кривясь от боли, он повторял: «Так трудно умирать… Так долго, так долго». Словно она могла понять. Вернувшись домой, Этель повторила матери слова господина Солимана. Но мать ничего ей не объяснила. Только вздохнула: «Лучше помолись за дедушку». Этель не помолилась, потому что не знала, о чем просить. Чтобы он побыстрее умер или чтобы выздоровел? Она только подумала о Сиреневом доме, пожелав, чтобы господину Солиману хватило времени вытащить его из-под брезента и построить по меткам.
Однако в октябре часто шел дождь, и она решила, что он смыл все следы. Может быть, именно тогда она поняла, что ее двоюродный дедушка умер.
Ксения
Этель не помнила, когда они встретились впервые. Быть может, в булочной на улице Вожирар или, скорее всего, перед зданием женского лицея на улице Маргерен. Она вспомнила очень серую улицу серого Парижа — он такой всегда, когда идет дождь; серый цвет покрывает всё, проникает в душу, и душа тоже начинает плакать. Отец обычно смеялся над парижским небом и его бледным солнцем: «Таблетка аспирина. Облатка для заклеивания конвертов». Солнце Маврикия, должно быть, совсем другое.
Среди всей этой серости она казалась ярким светлым пятном. Не очень рослая для своих двенадцати лет — хотя, возможно, она была чуть старше. Этель никогда не знала, сколько лет Ксении. Она родилась, когда ее мать покинула Россию после революции. В тот же год ее отец умер в тюрьме, — возможно даже, его расстреляли революционеры. Мать уехала из Санкт-Петербурга в Швецию, затем переезжала из одной страны в другую, пока не оказалась в Париже. Ксения выросла в небольшом немецком городке близ Франкфурта. Таковы крупицы истории, которую понемногу узнаёт Этель; впрочем, чтобы не забыть, она открывает маленький блокнот и на первой странице по-детски торжественно записывает: «История Ксении до сегодняшнего дня».
Этель первая заговорила с ней. Или, наоборот, разговор начала Ксения? В серой толпе она казалась Этель солнцем — более реальным, чем эта облатка для заклеивания конвертов. Она помнит, как сильно забилось тогда ее сердце — ведь Ксения очень красивая. У нее лицо ангела, светлая матовая кожа — к концу лета она покрывается легким золотистым загаром — и золотая копна волос, в которой утопает лоб — будто спелые колосья пшеницы свешиваются из плетеной корзинки. На Ксении платье с воланами, очень простое, но на лифе — красная вышивка. У Ксении такая тонкая талия, что ее можно обхватить одной рукой — наверняка большой рукой господина Солимана.
Глаза Ксении. Этель никогда таких не видела. Серо — синие, пепельного оттенка — цвета мокрой глины, цвета северного моря, так думает Этель. Но ее удивил не цвет глаз. У господина Солимана тоже синие глаза — как незабудки, очень яркие. Почти сразу она заметила, что глаза придают лицу Ксении выражение мягкой грусти, или, скорее, создается впечатление, будто она смотрит откуда-то издалека, из глубины времен, страдая и надеясь; кажется, что эти глаза глядят сквозь завесу пыли и пепла. Разумеется, тогда Этель об этом не задумалась. Только спустя месяцы и годы она поняла это, вспомнив историю Ксении еще раз. Но тогда, во время их первой встречи на серой, мокрой улице, перед самым возвращением в классы, взгляд девочки проник в глубины ее души резким сполохом, и Этель почувствовала, как заколотилось сердце.