Глава VIII
Пыльный бесПыльным бесом называют мелкий, даже, можно сказать, карликовый смерч высотой в два-три человеческих роста, который в августе месяце взметает вверх тучи пыли или солому с полей. Обычно пыльный бес появляется с приходом гроз. Лохматый желтый столб, шатаясь и зловеще поблескивая, движется вперед, опережает гром, возвещает сверкание молнии. Он с бешеной скоростью вращается над бороздами пашни, втягивая в себя комья земли, или над речными берегами, всасывая песок, или вдоль тропинок, заглатывая былинки и цветки чертополоха; чаще всего пыльный бес испускает дух в лесных зарослях.
Или же разбивается о водную гладь.
Бывает так, что ночь не вовсе уходит из дней, которые мы проживаем. И тогда тела наши встречают наступившее утро запоздалыми реакциями. На лицах лежит печать минувшей ночи. Вот уже и полдень наступил, а мы еще не отделались от ночного кошмара. И даже вставляя ключ в замочную скважину входной двери после долгого рабочего дня, мы все еще с дрожью вспоминаем тех, кто привиделся нам во сне, а главное, то, что они нам сказали. И тщетно мы трем глаза, тщетно освежаем холодной водой щеки и лоб, — ночь упорно оставляет после себя смутные образы, мерцающие потусторонним светом, который не имеет ничего общего с астральным.
Образы — порождения снов — чем-то напоминают камешки в воде, которые поблескивают в прохладных струях, вьющихся между листьями мяты. Их яркая красота заставляет вас нагнуться. Трудно избежать соблазна встать на колени в душистом благоухании зубчатых пушистых листиков мяты, истоптанных ногами тех, кто проходит над Йонной. Вы засучиваете рукав выше локтя. И погружаете в воду руку, чувствуя, как она вздрагивает от холода.
Побелевшие оледенелые пальцы неловко сгребают камешки со дна текучей прозрачности; извлекают их на свет божий; вода сбегает с них каплями; на воздухе они вмиг темнеют, и мы разочарованно отводим глаза; я говорю о самых значительных событиях нашей жизни; их прелесть быстро меркнет; нам уже непонятно, что же хотели поведать эти камешки, еще минуту назад дразнившие наше воображение; непонятно даже, что заставило нас без колебания опуститься на колени.
Там были страшные глаза. Там были шелковые платья с роскошными декольте. И мужские члены, и женские чрева, и разорванные партитуры, и старозаветная мебель, и желтый, как воск, президент, и заострившийся нос, и два друга.
Блеклые камешки… Всего лишь блеклые камешки…
Маточными геммами назывались маленькие двусторонние амулеты из гематита — красного железняка, — которые женщины античных времен в Египте, Афинах, Риме, Константинополе носили на себе вплоть до самых родов. На лицевой стороне была вырезана фигурка беременной женщины в родильном кресле, украшенном двумя бараньими головами. Ее чрево между раздвинутыми ляжками имело вид пузыря, замкнутого на ключ. Повитуха держала в руке массивную палку. На оборотной стороне было написано греческими буквами имя — Ororiouth. Греческое слово «гематит» буквально переводится как «кровавый камень». Погруженный в воду, маленький продолговатый окатыш становится багрово-красным, точно кровь, текущая из раны.
* * *
Вот точное определение прошлого: это все, что проходит через ворота, ведущие вниз, во тьму.
Один лишь Гор[10]поворачивает ключ рождения или пробуждения.
И это не память, а сновидение являет собою биологическое зеркало, в котором отражаются мертвые.
Греки зовут «демоном» этого соглядатая, затаившегося на дне реликвария в каждом из нас.
Мальчик Гарпократ[11], стоящий у дверей комнаты беременной женщины, прижимает палец к губам, а в другой руке держит ключ разрешения от бремени; он не дает раскрыться круглому вместилищу отцовской спермы, которое должно хранить ее в себе десять лунных месяцев. Он оберегает непрерывные метаморфозы фетишей. Некто вроде бога с пальцем, прижатым к устам, призывающим к молчанию, или бога с пальцем у губ, которые что-то безмолвно произносят, по всей видимости, следит за нашей мозговой пещерой. Он проясняет воспоминания, которые мы храним об ушедших, непрестанно бередя свои сердца болью потери. Ибо мы приукрашиваем их речи безмолвием, в котором вызревают эти почти божественные призраки слов, изреченных устами их мертвых хозяев. И никто из числа живых не осмелится опровергать наши измышления. Эти картины или композиции со временем становятся все более убедительными, их автор — все более походит на сказочника, обращаясь то в осла, то в ужа, то в фаллическую птицу, то в бабочку или в мотылька, то в мяту или в чертополох, а его рассказы постепенно наполняются все более чудесным содержанием. Волшебные, упоительные сцены, где царит один-единственный живописатель. Этот живописатель — не что иное, как образ, которого всегда будет не хватать в глубине тела. Тоненький стерженек-пенис, более древний, чем даже красная гемма-талисман. Ибо как раз оттого, что род людской отмечен двумя разными половыми признаками, мы и вырезаем изображения на двух сторонах камня, сочиняем диптихи, проводим параллельные линии, выстраиваем диалоги. Противоположности эти, которые служат неисчерпаемым источником рождения новых знаков речи по мере того, как они обретают плоть и водворяются в наших душах, окончательно подпадают под власть своих образцов. И все более отдаляются от хаоса, который разрушают тем, что приводят в порядок.
Это величественные скорбные образы заставляют нас приглушать горестные стоны.
Мы отвергаем грубую реальность плоти.
Мы обходим молчанием правду.
Мы проникаемся любовью к этим образам лишь после того, как полностью перекроим их на свой лад и забудем, какими они были в действительности.
И тогда уже мы сами уподобляемся божку с пальцем, прижатым к сомкнутым устам, чтобы никто больше не напоминал нам о нашем обмане.
Глава IX
Изгнание24 августа 410 года Рим был захвачен армией готов. И разграблен в два дня. На третий день город сожгли. Христиане Рима, собравшись вместе, горько сетовали на то, что могилы апостолов не спасли их от бедствий. Тогда-то Августин[12]и задумал свой «Град Божий», дабы противопоставить образ истинно нерушимого и вечного города воспоминанию об имперском Риме, превращенном в черные дымящиеся развалины. Отныне главную империю мира предстояло делить меж собою двум столицам. Одна — видимая, величайшая — была разбита, разгромлена, сожжена дотла, и ей в удел остались только память о прошлом да старческое угасание. Другая — невидимая — сулила спасение, питала чаяния, обещала все блага на свете и вечную молодость; именно ей суждено было предстать перед Господом в день Страшного суда. Поначалу Августин собирался озаглавить задуманный труд иначе — «Два города». Эту мысль внушили ему слова, написанные некогда Тихонием Африканским[13]: «Есть два царства и два царя — Христос и Диавол. Первому угоден наш мир, второй же избегает его. У одного столица зовется Иерусалим, у другого — Вавилон». Однако в конечном счете Августин отказался от этого названия, объяснив это тем, что следует дать книге имя лишь лучшего из городов, ибо только ему предстоит сделаться столицею мира. Первые три тома появились в 413 году. Четвертый и пятый — в 415-м. Шестой — в 417-м. Так я одним махом совершил путешествие по обоим царствам Августина. Время до рождения и время после рождения — вот каковы были двери, ведущие туда. Единственный в своем роде эксперимент, чья метаморфоза особенно явственно выделялась на фоне смерти. Смерти, которой я упрямо отказывал в праве на место в онтологическом мире. Я не хотел признавать существования трех царств. Только два царства — подобно тем двум городам начала Средневековья — могли блуждать в пространстве, где одно из них должно было стать концом другого, обратив землю в фантом мира. Ибо, согласно Августину, Божий Град блуждает в сущем. А сущее двояко: век и вечность, прошлое и былое, плод и древесный сок. И так же, как я не находил сущего в смерти, так не пытался искать Бога — во всем, что меня касалось, — в нашем реальном мире. Просто искал на поверхности земли воспоминание о Той, что отвечала мне взглядом на взгляд. О Той, чьи трепещущие ресницы заставляли меня таять от блаженства. О Той, чья Тень улетела в неведомые дали, оставив после себя лишь тень этой Тени. Ибо тень, бесконечно далекая от всякого тела, возникнув задолго до него, осеняет своим крылом жизнь каждого человека. Ибо, что бы ни утверждал Павел, не смерть набрасывает на все сущее темный покров этой тени. Ее непрестанно рождает Утрата, омрачающая наши жизни в свете первого дня. Эту тень, что осеняет собою время от начала времен, зовут Меланхолией. Благодаря ей все обретает несказанную красоту.