— Ой, это будет щекотно, — рассмеялась Шоша и показала ряд ровных белых зубов.
День, когда Зелиг и Бася переехали из дома № 10 в дом № 7 по Крохмальной улице, был для меня подобен дню Девятого Аба. Случилось это неожиданно для меня. Перед тем я украл грош из кошелька у матери и купил шоколадку для Шоши в цукерне у Эстер. А днем позже пришли грузчики, растворили двери Васиных комнат, начали выносить диваны, шкафы, кровати, посуду, пасхальную утварь. Я даже не мог попрощаться. Я слишком вырос и уже не смел дружить с девочкой. Я изучал теперь не только Гемару, но и Тосефту. В это утро я читал с отцом сочинение рабби Ханины, то и дело поглядывая в окно. Басины пожитки уже погрузили на телегу, запряженную парой кляч. Бася несла Тайбеле. Ипе и Шоша шли следом. Расстояние от дома № 10 до дома № 7 — всего два квартала, но я знал, что это — конец. Одно дело — выбраться из своей квартиры, пробежать через сени и постучаться в дверь к Шоше, и совсем другое — прийти в чужой дом. Члены общины, что платили жалкие гроши моему отцу, были весьма наблюдательны и всегда готовы отыскать хоть какие-нибудь признаки дурного поведения его детей.
Шло лето четырнадцатого года. Через месяц сербский террорист застрелил кронпринца и его жену. Вскоре царь объявил тотальную мобилизацию. Я разглядывал людей, которые по субботам приходили к нам молиться. У них на лацканах были блестящие крупные пуговицы. Это означало, что их призвали в армию и они должны идти воевать против немцев, австрийцев и итальянцев. В винную лавку к Элиезеру пришел городовой и вылил всю водку в сточную канаву: ведь время военное — все должны быть трезвые. Лавочники отказывались брать бумажные деньги: требовали только золотые или серебряные монеты. Двери лавок были лишь приоткрыты, и только тех, у кого были такие монеты, пускали внутрь.
Очень скоро мы начали голодать. За время между убийством в Сараево и началом войны многие хозяйки запасли муку, рис, горох и овсянку, но моя мать была занята чтением благочестивых книг. Евреи с нашей улицы перестали платить отцу. Так не стало у нас и денег. Не было больше свадеб, разводов на нашем дворе. У булочных стояли длинные очереди за хлебом. Мясо вздорожало. На базаре Яноша резники стояли без дела, с ножами в руках, высматривая женщину с курицей, уткой или гусем. Цена на домашнюю птицу росла день ото дня. Даже селедку мы не могли покупать. Многие хозяйки стали использовать масло какао. Оно пахло керосином. После праздника Кущей начались дожди, снег, морозы, но у нас не было даже угля, чтобы растопить печь. Брат Мойше перестал ходить в хедер — у него порвались ботинки. И с ним отец стал заниматься сам. Проходили недели, а мяса у нас совсем не было, даже в субботу. Мы пили жидкий чай без сахара. Из газет стало известно, что австрийцы заняли много городов и местечек на территории Польши, — среди них были и те, где жили наши родные. Великий князь Николай Николаевич, командующий армией, дядя царя, заявил, что всех евреев надо выселить за линию фронта: их подозревали в шпионаже в пользу немцев. Еврейские кварталы Варшавы запрудили толпы беженцев. Они спали в молельнях, даже в синагогах. Прошло еще немного времени, гул артиллерии стал слышен и у нас. Немцы начали наступление на реке Бзуре — русские пошли в контратаку. Наши оконные стекла тряслись день и ночь.
3
Мы покинули Варшаву летом семнадцатого года. Наша семья переселилась в деревню, занятую австрийскими войсками. Здесь жизнь была дешевле. Кроме того, в этой части Польши жили наши родные со стороны матери. А Варшава, казалось, была разрушена до основания. Война продолжалась уже три года. Оставляя Варшаву, русские взорвали Пражский мост. Теперь немцы хозяйничали в Польше. Они несли потери на Западном фронте. Население голодало. Мы никогда не ели досыта. Перед отъездом Мойше заболел, и его взяли в инфекционную больницу на Покорной улице. Нас с матерью забрали на дезинфекционный пункт на улице Счастливой, возле еврейского кладбища. Мне сбрили пейсы и давали суп со свининой. Для меня, сына раввина, это было истинным бедствием. Санитарка приказала раздеться догола и посадила в ванну. Когда она дотронулась до меня, стало щекотно и захотелось сразу и плакать, и смеяться. Казалось, я попал в руки Лилит, посланной мужем своим Асмодеем, чтобы совращать учеников ешибота и тащить их прямо в преисподнюю. В зеркале — с бритым лицом, в больничном халате, в обуви на деревянной подошве, без пейсов, без привычного еврейского платья — я себя не узнал. Уже нельзя было сказать, что создан я по образу и подобию Бога.
То, что случилось со мной в этот день, говорил я себе, не было следствием войны или распоряжения германских властей. Это было наказанием за мои грехи — за сомнения в вере. Я уже прочел тайком книги Менделе Мойхер-Сфорима, Шолом-Алейхема, Перетца, а также Толстого, Достоевского, Стриндберга, Кнута Гамсуна в переводе на идиш и древнееврейский. Уже заглядывал в «Этику» Спинозы (в переводе на древнееврейский доктора Рубина) и прочел популярную историю философии. Сам выучил немецкий (это почти идиш!) и читал в оригинале братьев Гримм, Гейне — вообще все, что попадалось под руку. Но мои родители не знали об этом. Одновременно с немецкими солдатами вторглось на Крохмальную Просвещение. Слыхал я также о Дарвине и уже не был уверен, что чудеса, описанные в Святых Книгах, действительно происходили. Когда началась война, мы стали получать газеты на идиш, и я прочел там о сионизме, социализме, а после того, как русские оставили Польшу и была снята цензура, появилась серия статей о Распутине.
В России произошла революция. Царя свергли. Газеты писали о митингах, о партийной борьбе между социалистами-революционерами, меньшевиками, большевиками, анархистами — новые имена и группировки появились как грибы после дождя. Я поглощал все это с необычайным рвением и интересом. В эти годы, между 1914 и 1917, я не видел Шошу и ни разу не встретил ее на улице: ни ее, ни Басю, ни других детей. Я достиг совершеннолетия, проучился один семестр в Сохачевском ешиботе, еще один — в Радзимине. Отец стал раввином в галицииском местечке, и мне приходилось зарабатывать самому.
Но никогда я не забывал Шошу. Она снилась мне по ночам. В моих снах она была одновременно и живой, и мертвой. Я гулял с ней по саду. Сад этот был одновременно и кладбищем. Умершие девушки, одетые в саваны, сопровождали нас. Они водили хороводы и пели. Девушки кружились, скользили, иногда парили в воздухе. Я прогуливался с Шошей по лесу среди деревьев, достигавших неба. Диковинные птицы, большие, как орлы, и пестрые, как попугаи, водились в этом лесу. Они говорили на идиш. В сад заглядывали какие-то чудища с человеческими лицами. Шоша была как дома в этом саду, и не я приказывал ей и объяснял, что делать, как когда-то, а она рассказывала мне о чем-то, чего я не знал, шептала какие-то тайны на ухо. Ее волосы теперь доставали до талии, а тело светилось будто жемчуг. Я всегда просыпался после такого сна со сладким вкусом во рту и с ощущением, что Шоши больше нет на свете.
Несколько лет я скитался по деревням и местечкам Польши, пытаясь зарабатывать преподаванием древнееврейского языка. Я редко теперь думал о Шоше, когда просыпался. Влюбился в девушку. А родители ее не позволяли мне и приблизиться к ней. Я начал писать по-древнееврейски, позже — на идиш, но издатели отвергали все, что бы я ни предлагал. Я никак не мог найти свой стиль и свое место в литературе. Сдался и занялся философией, но и здесь мне не везло. Я чувствовал, что надо вернуться в Варшаву, но снова и снова неведомые силы, что правят человеческой судьбой, влекли меня вспять, на грязные сельские проселки. Не раз я был на грани самоубийства. В конце концов мне удалось устроиться в Варшаве, получив работу корректора и переводчика. Затем меня пригласили в Писательский клуб: сначала как гостя, а позже — приняли в члены Клуба. И я ощутил тогда, как чувствует себя человек, выведенный из состояния комы.