Подниматься было приятно: ветерок овевал ароматом шалфея и жасмина, шелестели засохшие дикие цветы под ногами, вокруг звучали голоса людей, переговаривающихся на иврите, идише, немецком. Мощные стены подавляли всех, посрамляя все царства. Когда уже был близок конец подъема, вновь зазвонили колокола.
Следуя с толпой к воротам, он вспомнил о рассказанном ему кем-то пророчестве в мидраше[11]. В конце времен народы устремятся через Долину Енномову к святому городу. Христиане по каменному мосту — и низвергнутся в геенну. Мусульмане по деревянному — и последуют за ними. Евреи же в сиянии славы пройдут по «нити Божией», паутине. «Ну а я?» — подумал Лукас не в первый уже раз.
Площадка наверху была приведена в порядок и заасфальтирована евреями из Канады. Перед ней скромные дети нечестивого Едома и благочестивые сыны Израиля разделились в милосердном обоюдном забвении: немцы направились к своему несчастному желтому монастырю, евреи — к Стене Плача. Лукас двинулся на север по дороге, ведущей в Армянский квартал к армянскому патриархату. Тут было еще больше харедим, которые шли к Стене Плача, оставив позади пасхальную суету. Возле церкви Святого Иакова юные армянские служки помогали друг другу облачаться к воскресной процессии.
В эти совпавшие священные праздники евреи и армяне на многолюдных улицах притворялись, что не видят друг друга, впрочем друг на друга не натыкались. Не принадлежащему к этим кастам Лукасу, который с извинениями протискивался сквозь толпу, пришла мысль, что только он может видеть и тех и других. Что там, где лишь невидимость имеет значение, он превратился в чистую частность, нечто не стоящее внимания и путающееся под ногами.
Проходя под аркой, где разместилась изразцовая лавка, он остановился, привлеченный плакатами на стене позади нее. Все они были на армянском языке, с портретами нового президента Армянской Республики. Были тут и вооруженные партизаны с винтовками, опоясанные патронташами, и молодые мученики в траурных рамках, павшие на далекой войне с Азербайджаном. Был сезон мученичества в год, рекордный на мучеников.
Главная улица Христианского квартала встретила разноязыким гомоном паломников, спешащих вниз по булыжной мостовой. Группа японцев следовала за францисканским монахом-японцем в сандалиях и с зеленым флажком в высоко поднятой руке. Была тут и группа индейцев из Центральной Америки, неотличимых один от другого, которые с блаженным недоумением таращились на фальшивые улыбки торговцев, сующих им всякую ерунду. Были тут и сицилийские крестьяне, бостонские ирландцы, филиппинцы, еще немцы, бретонки в национальных костюмах, испанцы, бразильцы, квебекцы.
Предприимчивые палестинцы свистящим шепотом настырно набивались в гиды. Лукас заметил, что «Караван-бар», его любимая пивная в Старом городе, закрыт. Он что-то слышал об угрозе беспорядков. Пробираясь по Новому базару, он понял, что закрыто и другое место. В лавке над одной из золотошвейных мастерских когда-то можно было купить не только латунные курительные трубки и наргиле, но и отличный гашиш для них. Сейчас и лавка, и мастерская стояли без хозяев. С началом интифады Лукасу пришлось покупать гашиш там же, где и обходительные тощие немцы-хиппи: в палатке возле арабской автобусной станции на улице Саладина. Лукас подметил, что полиция этому никогда не мешала, возможно, потому, что торговец был их информатором.
Во дворе храма Гроба Господня он воссоединился с толпой паломников. Пограничная полиция в зеленых беретах заняла все подступы к храму и соседние крыши. Под дулами их автоматов монах-японец обратился к своим подопечным, перекрывая гул толпы.
Группы японцев состояли в основном из немолодых женщин в темных блузах и непромокаемых шляпах цвета хаки, вроде тех, какие когда-то предпочитали носить в кибуцах. Монах, предположил Лукас, видимо, рассказывал историю императора Константина Великого и его матери, святой Елены, — как она нашла Гроб Господень и даже сам крест, на котором был распят Христос. Японки были все матери, и Лукас подумал, что, наверное, им понравилось услышанное. А почему бы и не понравиться, ведь это история о благочестивой матери, почтительном сыне и чуде? Ему пришло в голову, что францисканец и его группа прибыли, скорее всего, из Нагасаки. Нагасаки был самым христианским из японских городов. На протяжении всей войны японцы считали, что американцы именно потому жалели этот город, не бомбили.
В темном от свечной копоти, пропахшем ладаном подземном храме он, обгоняя японцев, прошел через ротонду к неприметной католической часовне в дальнем углу. У входа в нее стоял итальянский монах-францисканец, мрачным своим видом пресекая попытки паломников улыбнуться ему.
Внутри часовни несколько американцев тренькали на гитарах, печально напевая самодельные модно социальные стихи священной литургии сельскохозяйственного колледжа в провинциальном городке, который они называли своей родиной. Как и многим экскурсантам, им было жутко находиться рядом с Гробом Господним, среди мрачного блеска теопатической турецкой бани; памятные с детства святые свирепо, как безумные привидения, смотрели на них с заплесневелых стен. Лукас, один раз родившийся, один раз крещенный, макнул пальцы в святую воду и перекрестился.
«Мрачно в этой жизни; ждет нас смерть»![12]— подумалось ему. Это все, что пришло ему в голову в этот момент. Строчка была из текста малеровской «Песни о земле», но, по его мнению, она вполне могла бы служить своего рода молитвой.
«Спокоен дух, и ждет, что час настанет».
У него еще сохранилась старая пластинка, уже донельзя заезженная, на которой его мать пела Малера по-немецки. Во всяком случае, он мысленно произнес эти слова сейчас, как молитву, на всякий случай. Затем протиснулся сквозь толпу японцев, прошел сумрачный Анастасис и поднялся по истертым ступеням в часовню Святого Иакова послушать армянскую службу, которую любил больше всего.
Вскоре появилась процессия армян, задержалась у входа в церковь, пока их патриарх целовал камень Помазания. Затем вслед за мальчиками со свечами и монахами в остроконечных клобуках толпа армян города потянулась в часовню, и служба началась. Лукас, по своему обыкновению, встал в сторонке.
Некоторое время он тайком наблюдал, как они молятся, отрешенно и с сияющим взором. В их молитвах ночь всегда темна и каждый далек от дома. Затем — поскольку для некоторых была Пасха, поскольку армянская литургия была столь возвышенной, поскольку это не могло оскорбить его чувств — он склонил голову и зашептал про себя «Отче наш». И еще он уловил бормотание вокруг: своеобразную мантру восточных христиан, немного похожую на повторяющееся «Нам-мёхо-рэнгэ кё»[13], но исполненную бердяевской души.
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного».