Что делать? Известить посольство? Или подождать еще день-два, может, он объявится? Ведь не сосчитать, сколько раз мы, умирая от беспокойства, ставили на уши половину французского посольства в Дели, а через пару дней нам оттуда сообщали, что профессор Лафет, обнаруженный на самых глухих задворках субконтинента, «весьма недоволен, будучи таким образом потревожен при проведении раскопок величайшего значения». Но вдруг именно на этот раз с ним и впрямь что-то стряслось?
— Давай повременим до завтра, — с важным видом предлагает Этти, от которого не укрылась моя стремительно растущая тревога. — Не впервые же в самом деле он оставляет нас без всяких известий. Ты прав, может быть, мне не следует паниковать.
Поднимаю на него глаза. Он улыбается как нельзя более успокоительно. Да только я слишком давно и слишком хорошо его знаю. Мой брат не верит ни единому слову из того, что только что сказал.
— Ладно, — скрепя сердце соглашаюсь я. — Подождем еще несколько часов, а позвонить успеем и завтра утром. — Дергаю прилипшую к коже майку, она мокра от пота. — Пойду освежусь немного, — сообщаю, надеясь, что фраза прозвучит беззаботно, и, выйдя из комнаты брата, направляюсь к ванной.
Раздевшись, запираюсь в душевой кабинке, открываю краны, предоставляя обжигающим струям стекать по моей сгорбленной спине. Приметив висящую на крючке у мыльницы новенькую, с иголочки, волосяную массажную варежку, подкалываю братца, который последовал сюда за мной:
— Знаешь, сколько себе кожу ни три, более прикасаемым ты от этого не станешь.
Этти, покатившись со смеху, выплескивает мне на голову кружку холодной воды через пластиковую перегородку кабинки. Среди своих он считался далитом, неприкасаемым. Когда мы были мальчишками, я его этим часто дразнил, дело иной раз и до потасовок доходило.
Я отодвигаю застекленную раздвижную дверь, и тут же меня хлопает по физиономии нечто вроде мохнатой тряпки цвета бледно-розовой фуксии.
— Это что еще за ужас? — Я, кривясь, разглядываю грубую волосатую рогожку, на которой отпечатано изображение младенца со слоновьей головой — бога Ганеши.
— Коврик для душа. Тебе не нравится?
— Ну, если начистоту… — ворчу я, аккуратно расправляя коврик на выложенном плиткой полу.
— Это подарок Мадлен, — роняет брат, пожимая плечами. — Ей надоело смотреть, как мы топчемся по полотенцам, — поясняет он, выходя из ванной.
Открываю шкаф, чтобы взять оттуда свою электробритву, и тошнота подступает к горлу при виде большой пластиковой бутылки с отпечатанной типографским способом этикеткой на хинди, с которой зазывно улыбается молодая женщина европейского типа.
Обернув полотенце вокруг бедер, хватаю бутылку и, выскочив из ванной, прямиком направляюсь в комнату брата. Не удосужившись даже постучать, вхожу. Он разбирает журналы.
— Ты знаешь, что эта дрянь канцерогенна? — Я потрясаю бутылкой.
— Я этим не пользовался, — защищается он и, нисколько не смущенный, продолжает свое занятие.
Швырнув вещественное доказательство в мусорную корзину, я прислоняюсь к стене и возвожу мученический взор к потолку. В Индии сплошь и рядом можно увидеть рекламу продуктов, призванных выбеливать кожу. Коричневый цвет эпидермы считается уродливым и как бы символизирует нечистоту. Да к тому же неприкасаемых часто зовут черномазыми. Все это связано с понятием, которое мы привыкли именовать кастой, хотя точного эквивалента этому изначально португальскому слову в Индии нет. Понятия, наиболее близкие к нему, — яти и варна, но это не одно и то же, европейцы ошибаются, объединяя их словом «каста». Все сложнее. Яти подразумевает диктуемую происхождением и кармой социально-профессиональную принадлежность, но есть и другое иерархическое деление варна, основанное на понятии ритуальной чистоты, предопределенном кармой; варна насчитывает сотни яти, однако неприкасаемые в эту систему не входят, считаясь недочеловеками. Они, выражаясь по-европейски, вне касты, что отнюдь не мешает им делиться по принципу яти. И подумать, что голова моего братца все еще набита этой чертовщиной!
— Пойми же наконец, ваши выдумки насчет яти и варна здесь не в ходу, — вздыхаю я.
Его ответный смешок режет мне уши. Терпеливо допытываюсь:
— Ну? Случилось что-то, о чем ты мне не рассказал?
— Да ничего нового, — бросает он так, будто речь идет о выеденном яйце. — Мадам Шеве все время жалуется на запахи моей стряпни, парикмахер после каждого моего посещения ужасно тщательно протирает свои тазики одеколоном, а на прошлой неделе полиция нагрянула: какой-то субъект, «достойный доверия», им настучал, будто я пакистанец на нелегальном положении. Сам видишь, все идет как нельзя лучше.
Стоит ли всему этому удивляться, если наши соседи показывают на меня пальцами из-за моих длинных волос и шрама на лице? С моим ростом метр девяносто два и квадратными плечами викинга они наверняка принимают меня то ли за террориста из ИРА, то ли за беглого наемника из Иностранного легиона.
— Потерпи еще несколько месяцев, Этти. Обещаю, что как только ты окончательно поправишься, мы продадим этот чертов дом и вернемся в Париж.
Он отпустил мне легкий дружеский удар сбоку в челюсть и возразил:
— Ты ведь обожаешь этот дом, Морган. И все здесь к вам очень уважительно относятся, и к папе, и к тебе. А вот я — это и вправду проблема. Возможно, мне придется несколько изменить свои привычки.
— Изменить? Ты не должен ничего им доказывать! Ты признанный ученый, один из лучших специалистов в области подводной археологии! Никто из этих кретинов тебе и в подметки не годится!
— Но мне не хватает приличного цвета кожи и приличной религии, — заметил он все тем же ровным голосом.
— Морган! — послышался голос Мадлен из прихожей. — К телефону! Звонит месье Франсуа Ксавье!
Нахмурив брови, Этти обратил на меня вопросительный взгляд.
— Бывший коллега из Лувра, — пояснил я.
Он отвернулся, смущенный.
На пост в музее я тогда согласился только из-за предполагаемой смерти Этти, любое упоминание о том периоде неизменно выбивает его из колеи. Начиная с пятнадцатилетнего возраста мы с ним все делили пополам, и эти полтора года мучительной разлуки, которые он провел в Греции, в закрытой лечебнице — иначе не назовешь, — остаются у нас запретной темой. Табу, как говорится.
Выхожу в коридор, направляюсь в библиотеку, с комфортом располагаюсь у письменного стола в большом кресле, обитом коричневой кожей, беру трубку:
— Франсуа? Привет, как пожива… Что-что? Какая датировка? Ты о чем? Погоди, успокойся, я ничего не понимаю. Что случилось?
Мне слышно, как мой бывший коллега на том конце провода задыхается, словно охваченный ужасом.
— Морган… У меня беда. Я… Похищение египетских древностей, — бессвязно бормочет он, — ты об этом слышал?
— По радио, больше никак. Я только что из Дельф. Франсуа, что произошло?