Вторым типом секса было общение с самим Гэри, в которого я оставался влюблен до самого окончания школы. Поскольку с его стороны не было абсолютно ничего — нуль, зеро, нада, — с моей стороны все в конце концов кончалось вульгарным вуайеризмом.[4]Хотя меня никому не пришло бы в голову назвать спортивным, я неожиданно — к немалому изумлению моих друзей, должен сказать, которые, как и я сам, все были книжными червями, — занялся соккером, регби и плаванием, занялся не потому, что они мне нравились или я показывал хорошие результаты (чего не было, того не было), а ради дрожи удовольствия, которую вызывало во мне соседство с Гэри в раздевалке: вид того, как он натягивает одежду, возбуждал меня ничуть не меньше, чем его нагое тело. Странно: в тот день, когда я записал об этом в своем дневнике, Гэри, выйдя из душа, оделся очень по-спешно и даже натянул трусы, не снимая обмотанного вокруг бедер полотенца, а потом, как купальщик на общественном пляже, так же под прикрытием полотенца натянул брюки. В дальнейшем, правда, может быть, из-за удовольствия, которое ему доставляла мысль о том, что его тело больше не содержит для нас секретов, он стал гораздо смелее во время раздевания и одевания — едва ли не до эксгибиционизма.[5]Он отправлялся в душевую с полотенцем вокруг талии, но выходил оттуда, небрежно перекинув его через плечо. Бывали и такие моменты — доводившие меня до экстаза, — когда, стоя рядом со мной в одной майке, Гэри принимался небрежно подкидывать в руке свои гениталии, как пригоршню мелочи.
Больше всего меня возбуждало даже не само подглядывание за тем, как он одевается, — он делал это, как и все остальные, словно играя в солитер:[6]голубую рубашку поверх белой майки, коричневые башмаки на красные носки, — а разница между свободно болтающейся одеждой на верхней части тела (рубашкой, школьным галстуком, форменной курткой) и тесно облегающими трусами, брюками, носками, которые так чудесно обрисовывали все выпуклости и впадины.
Когда наедине с собой я проигрывал в уме всю последовательность, мои мастурбические мечтания приобретали истинно барочные формы. Я воображал не любовные сцены с Гэри и не (как иногда случалось) собственное насилие над ним, а совсем другое (воспоминание о чем заставляет меня теперь краснеть): я представлял себя в роли его рубашки, носков или — верх наслаждения — трусов. Будучи его рубашкой, видите ли, я смог бы обнять одним восхитительным движением его плечи, лопатки, спину, руки и тонкую талию; в качестве носков я оказался бы в умопомрачительной близости с его соблазнительными ногами; а уж быть трусами… не просто оказаться рядом с этими божественными трусами, не просто нюхать их, не просто зарываться в них лицом, а быть ими… мысль об этом вызывала у меня немедленную эякуляцию.
Когда же мне исполнилось девятнадцать и мы с Гэри расстались, не обменявшись на прощание ни словом, ни жестом, мой вуайеризм сделался для меня таким же бременем, каким раньше был эфемерным наслаждением, и я решил узнать из первых рук о том, о чем раньше только мечтал.
Сначала я просто стал чаще ездить в Лондон. Потом, когда я окончательно решил, что не стану поступать в университет, а найду себе работу, дающую возможность жить в Париже и со временем стать писателем, мне удалось устроиться помощником продавца в книжный магазин Фойла.
В те унылые дни Лондон выглядел так, словно его собирались продать на дешевой распродаже, был линялым и непривлекательным. Пиккадилли-Серкус, бывший когда-то сердцем империи, теперь стал ее задницей — задницей, которую следовало бы подтереть. Однако, как я обнаружил, тайком пролистав путеводитель «Спартакус» в другом отделе «Фойла» (сам я работал в секции изобразительных искусств), там было полно пивных, посещаемых геями, — «Болтоне», «Коул-херн», «Сейлсбери», — и множество таких же дискотек; самым многообещающим местечком, на углу Кингс-Роуд в Челси, мне показался «Непотребный сводник». Ему и суждено было стать плацдармом для третьей разновидности моего секса.
В первый же раз, как я туда отправился, все вроде бы должно было получиться. «Сводник», как все называли этот притон, начинался с тесной клетушки-кассы на первом этаже, откуда по крутой лестнице нужно было спуститься в полутемный танцевальный зал с баром. Я купил билет, приколол его, как предписывалось, к лацкану пиджака (я сразу же обнаружил, что я там один такой по-идиотски разряженный) и начал спускаться, протискиваясь мимо поднимающихся наверх, чтобы подышать воздухом, одинаковых молодых людей с усами (тогда было модно выглядеть так, словно все представители мужского пола — клоны), мясистых и потных, в джинсах и футболках, с одинаковыми пятнами пота под мышками… начал спускаться, говорю я, когда почувствовал (я ведь этого ждал!) дружеское прикосновение к своему плечу. Я немедленно решил, что кто-то меня уже клеит. Я еще даже не вошел в зал, а кто-то уже заигрывает! Но когда я обернулся, передо мной оказался кассир. Он протягивал мне смятую пятерку — я расплатился десяткой, — и на его надменной физиономии (естественно, усатой) не было и намека ни на сексуальный интерес, ни на какой-нибудь интерес вообще.
— Вы забыли сдачу, — сказал он. Вот вам и божий дар начинающему гею…
На протяжении всего этого вечера, как и тех, что за ним последовали, я уныло торчал в танцевальном зале «Сводника», иногда охлаждая потный лоб о стакан с ледяной кока-колой с «Бакарди»… никто меня не замечал — от меня исходили явно не те знаки, не те вибрации. Я обмахивался картонной подставкой под стакан, изображая притворное изнеможение от модных излишеств, или что там тогда было модно на дискотеках, неубедительно пытаясь создать впечатление, будто танцую по собственному желанию, а не в силу обстоятельств. Если мне приходилось посетить местную уборную (где на единственной стене, не занятой зеркалами, висело огромное изображение анемичного святого Себастьяна, который, казалось, страдал от стрел не больше, чем от обычного сеанса акупунктуры), я вел себя точно так же, как в детстве, когда заметил запретную груду рождественских подарков. Я изо всех сил старался выглядеть невозмутимым, но, заметив двух парней-клонов, шумно совокуплявшихся в одной из кабинок, даже не побеспокоившись прикрыть дверь, или юнца в замшевой курточке, который, опустившись на колени, обслуживал типа, который годился ему в дедушки, я не мог заставить себя не отворачиваться, смущаясь, будто совершаю нечто нескромное, пусть открытые двери недвусмысленно говорили о том, что сортирные любовники как раз и хотели, чтобы их увидели.
Впрочем, не следует преувеличивать. Если из-за собственной стеснительности я и лишался удовольствий, которые, как я видел, получали все кругом, то все же постепенно ужимки посетителей «Сводника» начали меня развлекать. Дольше всего я не мог привыкнуть к виду целующихся парней. Просто целующихся. Совокупление, мастурбацию, оральный секс — все те вещи, которые я считал проявлениями супермужественности, мужественности вдвойне, не оскверненными презираемой мною женской глупостью, я готов был принять как потенциальные нормы (или аномалии) моей собственной расцветающей сексуальной ориентации. Поцелуи же я рассматривал как презренное подражание гетеросексуальным банальностям. Мне они казались непристойными (настоящий вегетарианец ест овощи, а не котлеты из орехов), и чем более нежными бывали поцелуи, тем более непристойными они мне казались.