Дилан стоял сбоку и вдыхал запах разведенных красок — тяжелый и едкий. Взгляд его был устремлен на ярко освещенную поверхность стола, за которым трудился отец. Мальчик раздумывал, не лучше ли бы подошли для этой кропотливой работы его маленькие руки, нежели отцовские. Когда наблюдение ему наскучивало, он усаживался по-турецки на пол и принимался рисовать ненужными отцу цветными карандашами, осторожно извлекая их из металлической коробки с французской этикеткой. Или начинал катать по покрытым краской половицам машинку. Либо с великим трудом раскрывал огромную книгу с репродукциями и, любуясь на работы Брейгеля, Гойи, Моне, Де Чирико, мысленно переносился внутрь Вавилонской башни или в кружок колдуний, сидящих у костра темной ночью, или присоединялся к мальчикам с прутиками в руках, перегоняющим через мост поросят. У Брейгеля и Де Чирико он находил детей с такими же, как у Мариллы, обручами и задумывался о том, позволит ли она ему поставить свой хула-хуп на ребро и покатать его по улице. Девочка с обручем на картине Де Чирико совсем не походила на Мариллу — у нее были мягкие и длинные светлые волосы, как у Аны и Теи Солвер.
— Эта точно такая же, — сказал Дилан, увидев, что отец закончил рисовать очередную картинку и приступил к следующей.
— Они меняются очень медленно.
— Я не вижу.
— Увидишь, когда придет время.
Время шло — ускоренными темпами. Дни летели, кадры создавались, медленно переходя один в другой, и вскоре Дилану стало казаться, что они ожили, начали двигаться; лето подошло к концу, наступила школьная пора. Он рос на глазах — так считали все, кроме него самого. Он чувствовал себя так, будто увяз в трясине, застрял в каком-то фрагменте рисованного фильма, там, на полу студии, вглядываясь в картину Брейгеля и тщетно пытаясь разыскать под праздничным столом среди собак и ног пирующих таких же, как он, детей. Уходя от отца, он мысленно считал жалобно поскуливающие ступени.
Внизу его поджидало совсем другое. Владения матери — гостиная, полная ее книг и пластинок, кухня, где она готовила еду, смеялась и болтала по телефону, стол, заваленный газетами, сигаретами и заставленный рюмками — все это пугало Дилана непредсказуемостью и беспорядком, как, собственно, и сама мать.
По утрам она уходила на Шермерхорн-стрит, чтобы зарабатывать деньги. А Дилан получал возможность тихо, как привидение, побродить по квартире: сесть где-нибудь с книжкой и почитать, подремать на залитом солнцем диване, доесть остатки еды из холодильника, полакомиться порошком какао из банки, вымазывая губы. Рассмотреть наполовину разгаданный кроссворд на столе, покатать машинку среди пепельниц или по краю горшка с гигантским желтовато-зеленым цветком. Этот цветок со своими мясистыми, будто резиновыми, похожими на ветви деревьев листьями был для Дилана целой вселенной, которую можно исследовать бесконечно и в которой легко затеряться. Но не успевал он насладиться покоем и решить, чего же все-таки можно ждать от матери, как Рейчел возвращалась домой. Дилан понимал, что не может изменить ее. Отец не нарушал его одиночества, а мать раздавливала это состояние покоя, как виноградину. Она могла неожиданно запустить пальцы в его волосы и сказать:
— Ты красивый, очень красивый, ужасно красивый мальчик.
А могла сесть в стороне и, закурив, спросить:
— Откуда ты взялся? Что ты здесь делаешь? Что я тут делаю?
Или:
— Тебе известно, мой милый мальчик, что твой отец сумасшедший?
Часто она показывала ему картинки из журнала и, показывая на подпись «СМОЖЕШЬ НАРИСОВАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ?», говорила:
— Для тебя это проще простого. Если бы ты захотел, с легкостью выиграл бы конкурс.
Когда мать собиралась приготовить яичницу, то просила Дилана подойти, разбивала яйцо о его голову и выливала прозрачно-желтое содержимое на горячую сковороду. Дилан потирал макушку, испытывая смешанное чувство обиды и любви. Мать ставила ему пластинки с записями «Битлз» — «Сержант Пеппер», «Пусть будет так» и спрашивала, кто из четверки ему больше нравится.
— Ринго.
— Всем детям нравится Ринго, — отвечала Рейчел. — Точнее, мальчикам. Девочки любят Пола. Он самый сексапильный. Когда вырастешь, поймешь.
Она плакала или смеялась, или мыла треснувшее блюдо, или подстригала когти дворовым котам — двое из них были теми, которых Дилан знал котятами; теперь они выросли и, прячась за кирпичными кучами или под вьюнками, охотились на птиц.
— Смотри, — говорила Рейчел, надавливая на подушечки кошачьей лапы — появлялись загнутые острые когти. — Подстригать коротко их нельзя, можно задеть кровеносный сосуд, тогда кот истечет кровью и умрет.
Она нещадно заталкивала в него информацию, которую он был еще не в состоянии усвоить: Никсон преступник, «Доджерс» подались в Калифорнию, от блюд из китайского ресторана раскалывается голова, Мухаммед Али выступил против войны и оказался за решеткой, британские фильмы Хичкока лучше, чем американские, обрезание вовсе не обязательно, но женщины выступают за него.
Ей было тесно в этом доме, потому-то она не отходила от телефона; в голове Рейчел теснилось слишком много идей, непонятных для детского ума, и Дилан старался улизнуть от нее, спрятаться там, где все просто и ясно. Например, заползти под ее полки, под картины с изображениями нагого тела, и затаиться в густой тени. Порой он притворялся, что рассматривает там книги матери — «Тропик рака», «Кон-Тики», «Игры, в которые играют люди», а сам подслушивал ее телефонные разговоры, разговоры, разговоры… Он наверху… Дело вовсе не в Калифорнии… Оплатила все счета… Сказала, что ножка гриба кое-что мне напоминает, и он побагровел… Поставила ту самую пластинку Клэптона в четыре утра… Совсем забыла французский…
Временами Дилан развлекался иначе. Услышав голос матери, думал, что она опять болтает с кем-то по телефону, прокрадывался на кухню и обнаруживал, что она сидит с кем-нибудь за столом, пьет холодный чай и курит. Гость смеялся, улавливая звук шагов Дилана.
— А вот и он, — говорил гость таким тоном, будто все это время речь шла именно о Дилане.
Его подзывали к столу, с ним знакомились. О посетителях матери он знал только то, что позднее, за ужином, она рассказывала о них отцу. Ничего не представляющий собой музыкант, которому однажды посчастливилось выступать на «разогреве» перед концертом Боба Дилана, и он уже все уши прожужжал воспоминаниями об этом. Сексуально озабоченный придурок, обвиненный в умышленном создании затора у железнодорожного переезда. Богатый гей, коллекционер картин, которому не нравятся работы Авраама, потому что на них только женщины. Чернокожий священник с Атлантик-авеню, считающий своим долгом присматриваться к каждому новому жильцу в районе. Ее бывший парень, настройщик из Карнеги-Холла, подумывающий, не присоединиться ли ему к организации, выступающей за вывод войск из Вьетнама. Семейная английская пара, любящая цитировать Гурджиева и собирающаяся пересечь на велосипедах Мексику. Женщина из Бруклин-Хайтс, занимающаяся в группе по совершенствованию умственных способностей, которая никак не может свыкнуться с мыслью, что обосновалась в этом районе.