Это наш лепила шутил так. Он в целом неплохой человек был, только шутки у него на редкость дурацкие. Впрочем, минут через пять пришел тюремный контролер, который избавил меня от пытки тонким врачебным юмором, и я поплелся в барак.
Боже! Как здесь все знакомо! Лысый дневальный по кличке Сыч, запах портянок и пота, плакат с распорядком дня — подъем, зарядка, помывка и так далее. Ну и лозунги, куда без них. «Понял сам — скажи другому, честный труд — дорога к дому».
— Хлыст, как ты? Оклемался? — Сыч заглянул мне в лицо — Суки красноголовые, в последний день отпинать. Не припомню такого!
— Ладно, со всеми посчитаемся, — вздохнул я, направляясь в дальняк, отхожее место на здешнем диалекте. Там-то и посмотрел в мутное зеркало на себя нового. Узкое лицо, высокие залысины — волосы начинают уже покидать черепушку, серые глаза. Нет, это я, сомнений нет. Сергей Дмитриевич Хлыстов образца 91-го года. Только с малость покоцанной головой.
Вернувшись в барак, я сел на шконку. Открыв тумбочку, вытащил нехитрый скарб сидельца: алюминиевую кружку, вафельное полотенце, пачку грузинского чая. Ручка, несколько листков серой бумаги — жалобы писать. Мыльно-рыльное в деревянной раздвижной коробочке. Сама шкатулка — поделка местных умельцев. Имеется красивый черный ангел, которого выжгли на крышке паяльником. Тут многих на тему религии пробивать начинает. И меня вот тоже. Когда не работаешь, время медленно тянется. Поневоле начинаешь книги читать, даже если до этого только в журнал Мурзилка заглядывал. Такой вот парадокс. Чем дольше сидит человек, который едва окончил школу, тем чище и грамотнее становится его речь. Тем меньше в ней грязи и пошлости. С каждым годом всё четче и конкретнее звучат его слова, и всё весомей они становятся.
Пока я разбирался с вещами, в барак зашел отряд. Сидельцы вернулись со смены в промке. Барак тут же наполнился гомоном и смехом. Несколько человек подошли ко мне, похлопали по плечу. Объявились и «семейники» — Паша Локоть, грузный, с глазами навыкате блатной, тянувший срок, как и я, за разбой, и Лёха Пианист — худой вертлявый паренек, работавший щипачом. Пианистом его назвали за длинные, тонкие пальцы, которыми он мог вытащить кошелек так нежно, что жертва и не почует ничего. Подошел и Рубильник, в девичестве Жора Кобаладзе. Да только не звал тут никто никого ни Лёшами, ни Мишами, ни Жорами. Бывало и такое, что годами люди сидели рядом, и имен своих друзей не знали. Только погремухи. А как еще называть Рубильника, если его рубильник нависал над губой, словно гора Казбек? Он и был откуда-то из тех мест. То ли из Грузии, то ли из Абхазии. Он не любил говорить об этом, а в душу у нас лезть не принято. Чернявый, носатый кавказец, гастролер-домушник, который подламывал богатые хаты в столицах, после чего скрывался в своем ауле на пару месяцев. Остальные в отряде были обычными мужиками и бакланьём, горластым и наглым. С ними я дел не имел. Гнилой народ, мелкий и подлый. Из тех, кто мог первохода загнать под шконку и при этом стучать, как голодный дятел.
Впрочем, здесь был еще один, кто терся рядом. Санек Троллейбус. Кличку последнему дали за то, что он носил очки, и без них был слепой как крот. Минус шесть, не дай бог, разобьешь окуляры! Все, пиши пропало. Сидел Сашок за какие-то сложные манипуляции с социалистическим имуществом, которые по какой-то загадочной причине не понравились местному ОБХСС. Парень он был правильный и полезный, а потому пригрелся около нас как родной, хоть и барыга. Срок у Троллейбуса заканчивался через месяц после моего.
— Ну, ты как сам? — Профессор, здешний смотрящий, сел рядом на койку и достал из тумбочки кипятильник — Сейчас чифирнем, полегчает. Троллейбус, метнись-ка за водой!
Санек ушел в туалет, а я порылся в вещах, нашел сверток с сушками. То, что надо к чифирю. Пить «черную жижу» надо быстро, чтобы успеть до построения.
— На волю завтра? — взгляд Профессора был на редкость пронзительным и умным. — Я тебе людей дам. К делу приставят.
— Я теперь сам поплыву, — ответил я, совершив первый шаг в сторону от той жизни, которую уже прожил. — Я на зону больше не заеду. Ни к чему это. Времена меняются, Профессор, и нам меняться надо.
— Ты не то в барыги решил податься? — несказанно удивился смотрящий.
— Да нет, — поморщился я. — Западло это. Но и мелочь по карманам тырить не стану. Большие возможности сейчас появились.
— Ну-ну! — удивленно покачал головой Профессор и вдруг спросил — Ты же подмосковный? На вот маляву, передашь в столице при случае.
Смотрящий передал мне сложенный в конвертик листок бумаги.
— В гостинице Советская, в ресторане найдешь Лакобу. Это главный в абхазской братве.
— Тут ничего лишнего? — я помахал конвертиком — А ну как опера на выходе обшмонают.
— Ничего не поймут, там в основном общие приветы, — Профессор хлопнул меня по плечу, отошел, так и не попив чифир. А я смотрел в его спину, точно зная, что он уже покойник. Он не выйдет отсюда. Его забьют в ШИЗО, когда зону перекрасят из черной в красную. Это случится через два года.
— Голова болит? — интересовался Троллейбус, дуя в кружку. — Не тошнит? Может быть сотряс. У меня такое было на пересылке. Конвойные батареи отбили, потом блевал сутки и кровью кашлял.
Я сочувственно покачал головой. Сапогами по ребрам — это серьезно. По себе знаю.
— Нет, у меня череп крепкий.
— Твое предложение насчет заглянуть к тебе в Лобню в январе в силе? — Сашка внимательно на меня посмотрел.
Честно сказать, никаких предложений я не помнил. Сидели мы с Троллейбусом бок о бок уже года три, человеком он оказался без гнилья, шебутной только очень. Везде лез, был в курсе всего, но лишнего не болтал и в актив не лез. Даже странно для того, кто сидел по барыжной статье.
— Да, — кивнул я, — подгребай. Буду тебя ждать. Адрес ты знаешь.
— Сейчас новые